— Все, Нуна, мы не знакомы.
Это было грубо, я сразу пожалел. Но что сказано, то сказано. Я пошел в дом считать машины.
17
Шаря по книжным полкам, я сделал одно занятное открытие и подивился только, что раньше не замечал: там был каталог моей первой выставки, тот, ради которого Мюриэль только что в лепешку не расшиблась. Хороший снимок на обложке — из серии, за которую меня обласкал «Нэшнл Джиографик». Я хорошо помнил историю этого снимка — не совсем обычную.
Я тогда ждал французов, которых отвез охотиться; это было в двух часах к северу от Валь-д’Ор. Прилетел я раньше назначенного времени: ветер был подходящий, а турбокомпрессор нового «Бивера» выжимал на сто лошадиных сил больше, чем старый. Я расположился на маленьком пляжике рядом с пристанью, чтобы спокойно перекусить сандвичем, а заодно, может быть, сделать пару снимков: грех было не воспользоваться по-утреннему рваным небом с солнечными прогалинами в клочьях облаков и этим странным, неудержимым светом, который так ценится иконописцами.
И тут я увидел черного медведя. Он медленно, с опаской, шел по плавучей пристани, время от времени останавливаясь и принюхиваясь. Я затаил дыхание и лишь через несколько минут сообразил схватиться за аппарат. Медведь дошел до края пристани, сел, склонив голову набок, и задумчиво уставился на гидросамолет. Картинка — трогательная и забавно несуразная. Я сделал снимок. Хотел еще, но оказалось, что кончилась пленка. Я порылся в карманах в поисках запасной, но все осталось в самолете. Ничего, снимок был, и я это знал. Иногда приходится гадать, а иногда знаешь: есть.
Я бросил на пристань остаток сандвича — просто хотел посмотреть, что будет. Медведь посмотрел на меня, вроде бы совсем не удивившись, встал, понюхал кусок и моментально проглотил. Я думал, он даст деру, но ничуть не бывало: зверь осторожно перебрался с пристани на пляж и направился в мою сторону. Видел я медведей за четыре года в Абитиби, но те были куда пугливее.
В лесу раздались голоса — совсем близко. Это мои французы подходили от стоянки по тропе, спускавшейся к озеру. Медведь насторожил уши, но и тут не испугался. Один из охотников показался из кустарника метрах в тридцати. Увидев зверя он быстро скинул свой рюкзак и прицелился. Медведь не шевелился, был царственно спокоен — и это под дулом карабина. Прежде чем я успел вмешаться — а что я, собственно, мог сделать? — грянул выстрел, оглушительный в тишине, прокатился долгим эхом по озеру, и над верхушками черных елей взмыли тучи перепуганных птиц.
Медведь и ухом не повел. Невозмутимо, без малейшей враждебности, он уставился на диковинного зверя в оранжевой куртке, наделавшего столько шуму. Медведь, наверное, глухой, подумалось мне, или валиума где-то хватил, что ли, бред какой-то. Оранжевый зверь, между тем, выругавшись сквозь зубы, перезарядил карабин и выстрелил еще раз, даже толком не прицелившись. Пуля врезалась в воду метрах в ста от берега. «Да что с тобой, Марсель, окосел?» — засмеялся кто-то из охотников. Тут я решил, что Марсель использовал свой шанс — более чем! — и, подобрав камень, изо всех сил швырнул его в зверя. Я угодил ему прямо в нос. Медведь жалобно взвизгнул и потрусил, поскуливая, в заросли — наконец-то. Я в жизни не видел ничего подобного, впору было подумать, что этот медведь вырос в зоопарке. Марсель направился ко мне; он был пьян от ярости да и просто пьян, судя по походке.
— Эй, ты! Куда лезешь, чтоб тебя! Какого черта сунулся? Ты пилот, твою мать, или кто?..
— На медведей — не сезон, — твердо ответил я.
Я бессовестно врал: сезон заканчивался только через два дня.
— Херня какая-то! В брошюре было другое написано! Я ведь…
— В брошюре допущена ошибка. Я не вожу в своем самолете браконьеров и не хочу лишиться лицензии. Ну все, пора лететь, погода портится.
Надеясь, что от слова «браконьер» он поостынет, я взял свои вещи и пошел к самолету. Марсель продолжал брюзжать, но уже по инерции. Правда, на борту этот идиот пристал ко мне, чтобы я «дал ему порулить»: это, мол, пара пустяков, а с меня причитается за моральный ущерб. Я пообещал уступить ему свое место, когда мы взлетим, и набрал высоту шесть тысяч футов, взяв изрядный темп подъема. Под десятикратно усиленным таким образом действием алкоголя Марсель и трое его дружков немедленно погрузились в этиловую кому, и даже приближающаяся гроза не нарушила их сон. «Гистотоксичная гипоксия» — вот как это называется и, надо сказать, срабатывает безотказно. Я мог не беспокоиться. И у меня был потрясающий снимок.
Я назвал его «Ганди» (к великому огорчению Мюриэль) и вот наткнулся на него в съемном доме на побережье Мэна. Если Тристан был прав насчет совпадений, то я, убейте, не понимал, что мне хотят этим сказать. И все-таки в этот вечер я не считал машины. Я листал каталог и думал о Ганди, о том медведе. Надеюсь, что мой крестник с тех пор остерегается французов и что нос у него чешется всякий раз, когда он встречает двуногих.
— О чем ты думаешь?
Я не слышал, как пришла Нуна. Погода опять испортилась.
— О Ганди, — ответил я, украдкой сунув каталог под диванную подушку.
Нуна, кажется, хотела что-то сказать, но передумала, и вид у нее был отчего-то печальный. Она поднялась к Тристану.
18
Мюриэль. Вот ведь как. Полная противоположность Нуне. Что я в ней нашел, в Мюриэль, — ума не приложу. Женщина той породы, которую я ненавижу, одна из тысячи: манерная, лживая, расчетливая. Грязный мужской ум и совершенно убойное тело, тело жрицы и жертвенная душа. Язык у нее был острый, а оргазм заносчивый. Великолепная Мюриэль.
Мы с ней переспали один раз. Она тогда таскала меня по вечеринкам Сохо, демонстрировала всем как свое очередное открытие, восходящую звезду натуралистического неореализма, — такого течения отродясь не существовало, но все покупались на название. В общем, пыль в глаза. И ведь срабатывало. Люди платили за снимки немалые деньги, о них писали в журналах, цены росли, и спрос соответственно. Вот так, через пять столетий после опытов да Винчи Мюриэль каждый день изобретала вечный двигатель. «Сессна» который месяц пылилась в ангаре, выставки следовали одна за другой так быстро, что я не успевал проявлять пленки, скопившиеся за последние три года. Похвалы лились в уши, коктейли — в глотку, кокаин запивался валиумом и снова занюхивался кокаином, и не сразу, но мало-помалу, я и сам в себя поверил.
Двадцать минут шестого, рассвет на Манхэттене после нескончаемой вечеринки у Джоэля Стейна, адвоката великих мира сего и импрессарио художников из любви к искусству, только что купившего три четверти экспозиции. Он меня обожает — знать бы, за что. То же небо над головой, что и везде, но здесь оно почему-то кажется бархатным. По последней у Мюриэль. Чарли Паркер
[18]
, какой полет со скольжением, это изумительно, она-то ничего не смыслит, но Bird, обдолбанная птаха с опаленными крыльями, я и забыл, что это за класс. Сегодня я поцапался с Моникой по телефону. Она нападала, я уворачивался. Только так мы с ней и общаемся, уже довольно давно. Коварное декольте Мюриэль соскальзывает с плеч, и этот холодный смешок, когда я железной хваткой за шею клоню ее к себе, ощущая жгучее желание и что-то еще. Она высвобождается, ускользает, медленно, с ленцой, шуршит, падая, платье, белье, разбивается рюмка о плиточный пол — это уже напоказ, удовольствия ради.