— В конце концов, мистер Бергманн, — глупо ухмыльнувшись, он взял агрессивный тон, — не забывайте, что это не наша страна. Странно было бы ожидать, что англичанам есть дело до…
Бергманн грохнул кулаком по столу с такой силой, что ножи и вилки жалобно звякнули. Побагровев, он воскликнул:
— Это именно то, чего я ожидаю! Каждому должно быть дело! Каждому, если он не трус, не дебил и не кусок дерьма! Именно этого я и ожидаю! Что всем на этом проклятом острове должно быть дело! Сейчас я вам кое-что поясню: если об этом не думать самим, то думать заставят другие. Всех заставят. Вас разбомбят, вырежут, поставят на колени. А знаете, что я тогда сделаю? Я буду курить сигару и смеяться. И говорить: «Да, это ужасно…», и мне не будет до вас никакого дела, мне будет наплевать! Наплевать!
Тут наконец до Паттерсона что-то дошло и он слегка стушевался.
— Не поймите меня неправильно, мистер Бергманн, — скороговоркой зачастил он. — Я с вами полностью согласен. Я целиком на вашей стороне. Да, да… Мы действительно мало думаем о других, и это правда… Мне пора бежать, — заторопился он. — Рад был побеседовать. Нам непременно надо как-нибудь побеседовать… Всего доброго.
Мы остались одни. Бергманн устало отдувался и исподтишка наблюдал за моей реакцией. Ждал, что я выскажусь.
Я не мог. В тот вечер я почувствовал себя окончательно опустошенным. Постоянная, неусыпная требовательность Бергманна высушила все мои жизненные соки, до последней капли. У меня не осталось своих чувств. Я чувствовал только то, чего от меня ожидали, что я должен чувствовать. Как всегда в такие моменты, меня охватила злость на весь мир: на Бергманна, Паттерсона, себя самого. Ну почему, почему они не оставят меня в покое, хотелось воскликнуть мне. Но тот «я», которому хотелось это воскликнуть, был одновременно Паттерсоном и Бергманном, англичанином и австрийцем, островитянином и европейцем. Я разрывался между ними и ненавидел себя за это раздвоение.
Наверно, я слишком много путешествовал и в каждом месте оставил кусочек своего сердца. Я знал, что должен чувствовать, что для моих сверстников было чувствовать модно. Нас касалось буквально все: фашизм в Германии и Италии, захват Маньчжурии, национализм в Индии, мы горячо обсуждали ирландский вопрос, проблемы рабочих, негров, евреев. Мы хотели объять весь мир, но лично я знал, что бессилен объять необъятное, и моя озабоченность, простираясь так далеко, неизбежно размазывалась слишком уж тонким слоем. Меня волновала — а как же иначе! — конечно, волновала ситуация с австрийскими социалистами. Может быть, я лукавил перед самим собой? Нет, совсем нет. Я злился на Паттерсона, но он, по крайней мере, был честен. Что дергаться без толку, если не можешь ничего изменить, если не готов посвятить Делу всю свою жизнь, умереть за него? Может, в этом и есть какая-то польза… Маловероятно.
Похоже, Бергманн догадывался о моих мыслях. После долгого молчания он мягко произнес:
— Идите, мой мальчик, вы устали. Вам надо хорошенько выспаться.
Мы расстались возле ресторана. Я смотрел, как он идет по улице, ссутулившись, погруженный в свои невеселые мысли. Я смотрел ему вслед, пока он не смешался с толпой.
Я не оправдал его доверия. Я чувствовал это. Но я не мог ничего поделать. У меня не было сил.
Нынешней ночью, подумалось мне, ему предстоит сполна испить горькую чашу одиночества.
Наутро на студии появился Эшмид. С чего бы это, мельком подумал я. У него был такой вид, будто он случайно проходил мимо и решил заглянуть. Он кивнул Бергманну, но не заговорил с ним. Так и стоял с еле заметной, загадочной улыбкой на лице.
Бергманн потянул Дороти в угол и что-то зашептал. Должно быть, выяснял, какая нелегкая принесла Эшмида. Непрошеный гость поманил меня:
— Кристофер, не уделишь мне минутку?
Мы прошли на другой конец съемочной площадки.
— Хочу сказать, — издалека начал Эшмид, — что Чатсворт выражает тебе огромную признательность. Собственно, как и все мы.
— В самом деле? — Такое вступление заставило меня насторожиться.
— Мы понимаем, — Эшмид тщательно подбирал слова, смакуя каждое на вкус, перед тем как произнести, — что вы все оказались в очень трудном положении. Лично я преклоняюсь перед твоим долготерпением и выдержкой. Мы это очень ценим.
— Боюсь, я не вполне понимаю… — начал я. Хотя прекрасно понимал, куда он клонит. И он знал, что я знаю. У каждого своя игра и свои игрушки.
— Буду с тобой откровенен. Надеюсь, это останется между нами…. Чатсворт очень беспокоится. Он не понимает, что происходит с Бергманном.
— Сочувствую, — неприязненно откликнулся я. Эшмид невозмутимо посмотрел на меня.
— На него все жалуются, — в том же елейном тоне прожурчал он. — Анита вчера жаловалась. Грозилась уйти с картины. Мы ее, конечно, отговорили. Но ее трудно осуждать. В конце концов, она звезда. А Бергманн обращается с ней как со статисткой… И дело не только в Аните. Харрис тоже чувствует себя оскорбленным. И Уоттс. Никто не спорит, режиссеру многое позволено. Но всему есть предел.
Я промолчал. Мне страшно не хотелось соглашаться с Эшмидом.
— Вы ведь с ним друзья, правда? — Это прозвучало шутливым упреком.
— Не разлей вода, — с вызовом ответил я.
— Тогда, может, объяснишь мне, что с ним происходит. Какая муха его укусила?
— Никто его не кусал… Это трудно объяснить. Он очень беспокоится за семью…
— Да, я слышал об этой заварушке в Австрии… Но ведь там уже все закончилось, нет?
— Наоборот. Похоже, что все только начинается.
— Но позволь, ведь бои прекращены… Его семье ничего не грозит. Что ему неймется?
— Знаешь, это бессмысленный разговор. Тебе трудно понять… Я ведь понимаю, что, кроме сдачи картины, тебя ничего больше не интересует. Дайте человеку прийти в себя. Он соберется.
— Будем надеяться, — Эшмид криво ухмыльнулся. — Его настроение стоит студии огромных денег.
— Он соберется, — чуть тверже повторил я. — Увидишь. Все будет в порядке.
Но я не был уверен. У меня была очень слабая надежда. И Эшмид знал это.
Я так и не понял, с чего все началось. Пару дней спустя я краем уха услышал, как Джойс что-то говорила Кларку об Эдди Кеннеди. Я бы и внимания не обратил, но при моем появлении они умолкли с видом ехидным и смущенным одновременно.
В то утро до меня еще не раз доносилось имя Кеннеди. Его упомянул Фред Мюррей. Потом оно мелькнуло в разговоре Роджера с Тимми. В ожидании репетиции его произнес актер, загримированный под принца Рудольфа, беседуя с «графом Розанофф». При этом оба искоса поглядывали в сторону Бергманна, и на их лицах читалось плохо скрываемое удовлетворение.
Когда я заглянул в будку звукооператора, Роджер спросил меня:
— Слыхал? Сегодня утром Эдди Кеннеди смотрел отснятые куски.