Но что же Франц, мой бледный, меланхоличный Франц, способный распознать в скелете брахиозавра красивое животное, каким тот некогда являлся, что же Франц мог иметь общего с учительницей Перленберг? Тот, кто сейчас проходит паспортный контроль, это на мой взгляд — четырехногий гомункулус, урод без права на существование; они не созданы друг для друга, как Франц и первая его любовь, ошибка, ошибка, ошибка — и в это слово я вкладываю все свое возмущение. Не могла я поверить, что данное ошибочное создание — самостоятельный выбор Франца. Это грабеж, похищение людей, мелкая ловкая учительница Перленберг похитила мужчину, не для нее предусмотренного, и сроду бы ей это не удалось, если бы в Берлине не было стены и странной эпохи, помешавшей нам с Францем встретиться на двадцать или двадцать пять лет раньше. Только поэтому мне пришлось теперь стоять, укрывшись в телефонной будке, и наблюдать, как чужая женщина, предварительно овладев его паспортом — ведь помимо авиабилетов она держала в руке два паспорта, — вела Франца через контроль, чтобы сесть в самолет, который доставит его к Адрианову валу в Шотландию, где он ничего не потерял и где ему нечего искать, вместо Рио-Гранде или Саут-Хадли, штат Массачусетс. По-моему, я не поинтересовалась, есть ли свободные места в самолете, хотя можно себе предположить, что я, охваченная идеей следовать за Францем в Эдинбург, все-таки об этом спрашивала и теперь просто забыла, или что самолет был забит до последнего местечка; словом, я не полетела в Эдинбург вслед за Францем и блондинкой, похожей на учительницу Перленберг.
* * *
Какая погода стояла тем летом — не помню, как не помню — первое это было наше лето, или третье, или последнее, и вообще — пережили мы вместе одно лето или несколько, или не удалось нам насладиться ни разу полной сменой всех четырех времен года. Для меня время, проведенное с Францем, осталось безвременным, не поддающимся учету, и внутри него я с тех пор застряла, как в воздушном пространстве шара.
В ту субботу, когда Франц со своей мелкой женой-блондинкой улетел в Шотландию, шел дождь, или светило солнце, или солнце не светило и погода стояла сухая и холодная — не помню. До последней секунды я надеялась, что Франц вернется, как вернулась бы я, если бы кто-то меня вздумал умыкнуть из Берлина, но в этом не было бы необходимости, поскольку я бы и не паковала чемоданы, и не перевозила бы их в аэропорт, поскольку я никому не обещала бы совершить путешествие вместе, поскольку я никогда и ни на один день добровольно не оставила бы Франца. В потоке машин я бесцельно моталась по городу: бездарный хаос, вообще не место для меня, без Франца лишенное смысла — будто я не прожила тут без Франца всю свою жизнь. Стара я, чтобы не знать: до смешного я соответствую самому распространенному из клише нелепой влюбленной, но не способна ни на что другое, кроме как отдаться этому состоянию целиком и полностью. Подобно заплутавшей мошке, что напрасно и безнадежно бьется и бьется в оконное стекло, искала я пути отступления от собственной беззащитности. Франц отбыл в недоступность, да еще с женщиной, к которой имеет отношение больше, чем ко мне. «Смерть, только смерть», — твердила я про себя. Мысль о том, что с предстоящей мукой подвластна справиться только смерть, заставила меня разразиться слезами, так что пришлось свернуть в ближайший переулок и найти место для стоянки, впрочем, уже через несколько минут мною покинутой из-за темнокудрых детишек, игравших поблизости и подтянувшихся тут же к моей машине, чтобы с любопытством уставиться в ветровое стекло, за которым они с нескрываемым удивлением обнаружили рыдающую немолодую женщину. Понятия не имела, где я, совсем не знала, куда мне надо, и, увидев перед собой машину, за исключением номерных знаков в точности похожую на машину Франца, поехала за ней. Конечно, я понимала, что это чужая машина и что Франц сейчас сидит в самолете рядом с женой, наверное, как раз ей зачитывая заметку из газеты или держа ее за руку, ведь она — как и я — боится перелетов. И при всем том сочла чужую машину утешительной тенью Франца, ведь тот, кто сидел за рулем, выбрал ту же марку и тот же цвет, что и Франц, хотя мне не было доподлинно известно, чей это выбор — Франца или его жены. Вот так мы с ним часто ездили друг за другом, в западной части города Франц передо мной, в восточной — я перед Францем. Та машина впереди развила большую скорость, коль мне пришлось даже проехать на красный, чтобы не отстать. Когда мы выехали на улицу 17 июня, я на миг задумалась, не стоит ли, раз уж я знаю отсюда дорогу домой, туда и поехать, но мне показалось спокойнее следовать за машиной, похожей на машину Франца. И тут в переулке у Кантштрассе она неожиданно скрылась в подземном гараже, так что мне даже не удалось понять, мужчина за рулем или женщина. Позже мне пришло в голову, что водитель, должно быть, заметил преследование и решил таким образом оторваться. Может, я всю дорогу ехала за наркокурьером или русским сутенером, замаскировавшимся неприметной машиной среднего класса — такой, какие предпочитают серьезные, не склонные к легкомыслию люди вроде Франца, — и, въехав за ним следом в гараж, я подвергла бы себя большой опасности.
Не размышляя, я просто двинулась дальше по знакомым местам. На пути остановилась у книжного и купила две книжки про Англию. Исторический роман об императоре Адриане, о котором я также справилась, продавцу известен не был.
Одно только место во всем городе имело для меня «смысл» — иначе не скажешь, ведь все мною увиденное, улицы, киоски, перетекающие один в другой потоки людей, казались лишенными смысла настолько, что зря я искала в себе хотя бы зыбкого чувства принадлежности ко всему этому, и мне казалось, будто без посредничества Франца я не имею отношения ни к кому и ни к чему. Только на свое место у ног брахиозавра я возлагала надежду, ведь оно для меня было гарантией непреходящего, неподвластного абсурду человеческих, в том числе и моих, деяний.
Музей оказался почти пуст. Я отправила старушку, сторожившую зал, пить кофе и уселась на ее стул, узаконив перед лицом немногочисленных посетителей свою стоическую, а на всяком другом месте способную показаться смешной погруженность в себя. Я ждала. Он улыбался, глуповато или победоносно, как всегда.
Долго я ждала, но желанное утешение не приходило. «Какое красивое животное», — сказал тогда Франц. В странную эпоху брахиозавр годился как символ иного смысла, признанного мною высшим, — ведь мысль о том, что все в мире преходяще, раз уж и он оказался преходящим, была столь же банальна, сколь и спасительна. Но разве мог он спасти от того, что имеет одно с ним происхождение? Лишь позже я поняла, что неукротимость моего чувства к Францу определялась динозаврской сущностью этого чувства, иными словами: я осознала, что любила-то именно динозаврская моя сущность, нечто праисторическое, атавистически-могучее, пренебрегающее нормами цивилизации, а все иное, требующее словесного выражения, не имеет значения перед лицом моей любви к Францу.
В ту субботу, напрасно ожидая покоя, за десятилетия обретенного мною во время ритуальных встреч с брахиозавром, я спрашивала себя только об одном: отчего теперь, когда никто не мешает мне полететь в Саут-Хадли, штат Массачусетс, или еще куда-нибудь, я опять (или все еще?) сижу на том же месте под стеклянным куполом нашего музея, будто завоеванная свобода только для того и годится, чтобы обменять ее на новый, на сей раз добровольно избранный плен. Позже я изменила мнение по данному вопросу. Я сделала свой выбор и среди всех возможностей решилась на одну — любить Франца. Знала, что могу уехать и осмотреть, наконец, странные следы птичьих лапок в саду Плиния Моуди. Но как я раньше непрестанно воображала себя в этом саду, хотя ни я, ни кто-либо другой из моего поколения и думать не мог, что доживет до конца странной эпохи, — так теперь собиралась в эту поездку с Францем и только с Францем. Стоит поразмыслить и о том, что в миг исполнения величайшей моей мечты таковая стала для величайшей мечты слишком мелкой. Но кто решится упрекнуть заключенного, в стенах тюрьмы мечтавшего только о свободе, в том, что он, свободу наконец-то обретя, считает ее всего лишь необходимым условием для счастья?