Франц дает виноградинке заключительный пинок, но успевает ее поймать, пока не упала, другой рукой.
— Мне нужно уехать, — сообщает он.
— С кем?
Вместо ответа — неопределенное движение головой, то ли указывающее на западную часть города, то ли успокаивающее, то ли недовольное.
— Что за вопрос? Ты же знаешь.
— Когда? — спрашиваю я.
— Послезавтра, — отвечает Франц и, наконец, кладет в рот виноградинку.
Ясно чувствую, как во мне назревает взрыв. С каждым ударом сердца вверх, к глотке, движется сантиметр за сантиметром что-то горячее. Открой я сейчас рот, и исторгнется лава, — это последняя ясная мысль, которая мне запомнилась. Если бы я решила повторить то, что сказала Францу в тот вечер, то смогла бы лишь описать один — единственный, словно рвущийся из недр земли наружу, извергнутый всеми вместе зверями пустыни и леса, полыхающий огненно-красным звук. Возможно, я произносила какие-то фразы: подлежащие, сказуемые, дополнения, главные предложения, придаточные предложения. Возможно, они обладали неким содержанием, но гневно, умоляюще, угрожающе сливались в единый звук, о коем я и подозревать не могла, что он может поместиться внутри отдельного человека.
Всю весну я прождала подобного сообщения, правда, сначала лишь для того, чтобы согласовать с ним план собственного отъезда, я ведь не хотела ни дня провести за пределами Берлина, зная, что в этот день могла бы увидеть Франца или хотя бы с ним поговорить.
Каждая последующая неделя, когда Франц ни намеком не упоминал о возможности своего отсутствия, подпитывала надежду, мол, ему удалось под каким-либо предлогом избежать семейного предприятия, коли уж я сама уверена, что — не будь я на данный момент одна — совместное с мужем путешествие сочла бы невозможным. Сотню, тысячу, три тысячи раз я пыталась с тех пор понять, отчего заявление Франца об отъезде послезавтра застало меня врасплох, и пришла к выводу: к тому моменту я уже полностью подчинилась логике, какая другим — и мне самой, с тех пор как я совсем утратила надежду — попросту недоступна. Возможно даже, что неверно толкуя молчание Франца в угоду своим желаниям, я надеялась отправиться в путешествие с ним вместе, в Саут-Хадли, штат Массачусетс, наверное, и в сад Плиния Моуди, или к берегам Рио-Гранде на поиски Camponotus rufipes — как рассказывал мне Франц, в горных регионах их можно обнаружить в древесных пнях, а на низменностях — высоко в кронах деревьев. Возможно, мы сначала поехали бы в Саут-Хадли, потом на Рио-Гранде, или наоборот — сначала на Рио-Гранде, потом в Саут-Хадли, во всяком случае я, видимо, безмерно радовалась нашей совместной поездке, и тут-то Франц мне сообщил, что должен послезавтра уехать, а потом — как бы показывая, что это не обсуждается, — сунул в рот последнюю виноградинку.
Должно быть, я приняла молчание Франца совершенно наоборот, а именно — за молчаливое обещание мне взамен данного обещания жене, и только этим можно объяснить неистовство, в какое я впала тем вечером и в каком находилась до самого возвращения Франца.
В субботу утром Франц улетал в Шотландию, как он сказал — осматривать Адрианов вал. Мне вспомнились мой муж и Эмиль с их восхищением линией Мажино, хотя Франц утверждал, будто не он, а его тяготеющая к знаниям жена выбрала цель поездки, прочитав исторический роман об императоре Адриане. До того я и слыхом не слыхивала ни про какой Адрианов вал, и до конца дней он интересовал бы меня не больше линии Мажино, если бы Франц со своей женой — теперь уже известной мне как блондинка и читательница исторических романов, хотя в этих сведениях я нисколько не нуждалась, — если бы Франц с женой не отправились в паломничество ради пограничного сооружения длиной в сто двадцать километров.
В пятницу я позвонила в справочное, чтобы разузнать о подходящих для Франца рейсах. Утром только один самолет до Эдинбурга, в десять из Тегеля. Не помню, к этому ли моменту я уже решила сама поехать в аэропорт и посмотреть, как Франц с женой выходят из такси или из автобуса, тащат багаж через автоматические двери, проходят регистрацию и по очереди движутся к паспортному контролю. Более вероятно, что я каким-то образом, пусть даже мучительным, хотела принять участие в этой поездке. Хотела знать, когда Франц встанет, когда побреется, позавтракает, вызовет такси, я хотела проследить за всеми мельчайшими подробностями его отъезда. Будильник у меня зазвонил в семь часов. Встала, приняла душ, выпила кофе, при всех этих делах думая про Франца и его жену-блондинку, и, садясь в восемь с чем-то в машину, следовала скорее некоему влечению, нежели сознательному намерению. До того я летала четыре раза в жизни: один раз на конгресс в Москву, один раз на отдых в Варну и дважды в Будапешт. Аэропорт нельзя назвать местом, где я чувствовала себя как дома, хотя бы уж потому, что на табло значились все крупные города мира и с удостоверением личности плюс авиабилет можно было примкнуть к любой кучке людей перед стойкой оформления, сесть в самолет, как в автобус или в трамвай, и переправиться в Париж, или в Рио, или в Эдинбург. Не знаю, считается ли до сих пор нормальным беспрестанно преодолевать воздушные выси в невнятной надежде через час-два оказаться в другом месте, при другой погоде и заниматься тем, чем можно заняться и дома, а именно — спать, есть, ссориться, любить, что-то осматривать, читать, ходить за покупками. Для меня уже тогда подобный образ жизни был сомнительным, хотя в сравнении со злостным запретом на выезд, принятым в странную эпоху, такое казалось нормой благополучия.
Я встала у телефонной будки рядом с выходом номер пять, где уже объявили рейс на Эдинбург, и ни на секунду не выпускала из виду площадку перед стойкой, ибо ее непременно должны были пересечь Франц с женой на пути к Адрианову валу. Всю махину аэропорта я сократила до этого участка, где картинка постоянно сменялась, будто на киноэкране: молодые люди с рюкзаками невозмутимо протягивают билет через стойку; индианка в сине-золотом одеянии, за ней юноша — верно, сын — везет тележку с багажом; светловолосая супружеская пара, оба толстые, с тремя толстыми светловолосыми детьми, у каждого под мышкой мягкая игрушка. Между ними то в одну сторону, то в другую снует девушка с розой в руке — явно не может отыскать того, кому хотела преподнести эту розу. То слева, то справа появлялась она на моей картинке, пересекая ее тонкими своими, нервными ножками. Юбка на ней очень короткая, сверху расстегнутый пиджак строгого покроя, и с ним составляет трогательный контраст по-детски искривленный в отчаянье рот и беспомощные глаза на личике с острым подбородком. Потом я заметила Франца — сначала его, затем маленькую блондинку, явно имевшую к нему отношение. Франц тащил за собой, как упирающихся собак, два чемодана, а блондинка — дорожную сумку, причем руку с билетами она прижала к груди. Жена Франца мне не понравилась с первого взгляда, впрочем, я и до сих пор не знаю, может, при других обстоятельствах она понравилась мне больше, но не особенно в это верю, поскольку отлично помню, как в то утро она своими крошечными ножками, наверное тридцать четвертого размера, семенила по залу вылета, вытянув шею, но без всякой спешки и блуждания глазами. Не знай я, что она библиотекарша, так приняла бы за учительницу физкультуры, вроде нашей Перленберг в старших классах, — мелкая и жесткая, только в руке авиабилеты вместо свистка.