Я глядел в пластиковое окошко в брезенте, всматриваясь во тьму, где Щелчок печатал фотографии, и это успокаивало меня, прогоняло мои сомнения. В этой комнате уже создавалось свое окружение, и точно так же некрасивая, функциональная груда кассет, наваленная вокруг Дичка, создавала собственное странное ощущение. Рапорты социальных работников, психологов и полицейских о Дичке и Щелчке были прекрасно составлены, они холодным бюрократическим языком ясно очерчивали их биографии, предоставляя всю необходимую информацию, — но вот никаких ощущений не передавали. А ощущения в такого рода исследованиях — пожалуй, едва ли не главная ценность, мощнейший инструмент. И, что еще важнее, каждый уважающий себя психотерапевт (и Питерсон безоговорочно бы с этим согласился) понимает, что отношения между пациентом и терапевтом не сводятся только к лечению или выздоровлению, а образуют некий тесный симбиоз, сложную и изощренную связь, основанную на формуле: Я тебе почешу спинку, если ты почешешь мне. Такой вот уникальный психоз служит топливом для механизма, который мчит и меня, и Питерсона к цели.
Разумеется, я знал биографию Щелчка из отчетов социальных работников, взявших мальчика под опеку, одновременно отправив в больницу его отца, жизнь которого находилась под угрозой (очевидно, из-за огромного нароста, образовавшегося на затылке).
Но я старался особенно не увязать в этих подробностях. Как и Питерсон, я находил целесообразным отстраниться от груды накопленных другими сведений, от вороха бумажек, свидетельствовавших о преступной халатности отца и заодно наклеивавших на ребенка удобный ярлык жертвы. Пожалуй, имело бы смысл побеседовать с его матерью, если бы та согласилась на разговор со мной, но власти потеряли с ней всякую связь, а единственная проведенная с ней беседа и послужила поводом для исходной жалобы, которая поставила на уши социальных работников. С тех пор никаких контактов с ней не было. Но я сомневался, так ли уж это действительно нужно. Мне не нужны были ее сварливые, язвительно-кусачие подробности, мне не нужна была ее история, изложенная просто и, наверное, нахально. Я хорошо знаю эти штучки, эти колесики и винтики супружеского механизма, эти шквалы и порывы ненависти и похоти, — всё это чересчур знакомо: в лучшем случае мать мальчика снабдила бы очередной жвачкой заурядных тупиц из Душилища. Но не меня. Для моего эксперимента идеально подходили лишь механизмы самого Щелчка, жужжанье и пульс его собственного опыта.
* * *
На следующий день, перед рассветом, я приготовил две инъекции элотинедрина: одну — для Щелчка, другую — для Дичка. Их следовало вколоть, пока те еще крепко спали на своих матрасах, пока зал оглашался храпом Щелчка и более тонким похрюкиванием Дичка. Действовать надлежало внимательно и осторожно. Этот недавно состряпанный наркотик, идеальный для длительного успокоения умалишенных, должен был продержать их в состоянии забытья в течение двадцати четырх часов, что дало бы мне время внести в зал предметы воссозданного мира, как уже проделывалось раньше с сумасшедшей кухаркой, с Прыгуном и другими кратковременными постояльцами моего корпуса. Все делалось так же, но и по-другому, более масштабно. Всякий, кому доведется читать этот отчет после события, без труда заметит, где именно Кертис Сэд переступил грань между экспериментальным, но законным иссследованием, и прямым злоупотреблением гражданскими свободами и существующими правилами лечения пациентов с умственными расстройствами. Пусть так, но мне вспоминается одно обнадеживающее граффити из уборной, которое я однажды увидел на международной конференции, к тому же совпадающее по духу с обнадеживающим афоризмом Питерсона: Важно не путешествие, а его цель. Глубина искусной иронии не позволяет в точности установить, что послужило причиной подобного утверждения; как мне кажется, двусмысленность всегда являлась и его, и моей сильной стороной. Впрыснув Щелчку и Дичку без их ведома и согласия дозу наркотика, усиливающего и продлевающего сон, я, несомненно, проявлял себя с такой же дурной стороны, как и те психо-лохи, которых я поношу, но тут уместно вспомнить и переиначить слова одного психоделического ублюдка былых времен: Не глядите на наркотики, глядите на эффект… Вот как я на это смотрю, а для тех, кто нуждается в логических обоснованиях, их всегда найдется целое множество. Мне не нужно никому доказывать, что то, чего я хочу, что я делаю, отличается от занятий прочих психо-лохов, что это — сочетание исследования и лечения. Мой корпус предназначен для изучения внутрисемейной сексуальности. И, как мне видится и представляется, Щелчку и Дичку, этим изрубцованным шрамами жертвам неправедной войны, пусть даже напичканным наркотиком, вырубающим их на несколько часов, здесь лучше, чем где бы то ни было; а разница между мною и моими самоуверенными коллегами-лохами, которые обходят палаты, накачавшись джином с тоником, состоит в том, что я хочу, чтобы мои подопечные пробудились, я хочу, чтобы они всё осознали, а не улыбались бы идиотски-бессмысленными улыбками.
Факс от Питерсона:
Я только что читал заметки, проясняющие биографию Томного, и уяснил: худшее, что могут сделать родители, — это чего-то ожидать от своего ребенка. Не то чтобы к этому сводится вся соль психологии, но есть в этом своя сермяжная правда. Родители Томного на свой манер понизили планку ожиданий, возлагавшихся ими на сына. Вначале их целью был идеал: они хотели от него взаимодействия, однако, по мере того как текли месяцы, перерастая в годы, а он по-прежнему не издавал ни звука, они умерили свои ожидания и стали надеяться хоть на какую-нибудь реакцию с его стороны. Как я тебе уже говорил, они были самыми обычными, с тягой ко всему правильному, людьми, вовсе не из тех, кто вечера напролет смотрит фильмы с насилием и жестокостями, оглашая тихие пригороды рикошетной пальбой из «Узи» — но именно этим они и занялись, надеясь, что их сынок, жуя попкорн, вскоре возьмется подражать этим ужастикам и превратится в драчуна. По меньшей мере, они ожидали от него какой-нибудь цветистой брани. Но — ничего. Отец (тайком от жены) даже испробовал на сыне несколько видеокассет с мягким порно, уповая на то, что, возможно, любопытство или смущение заставят его заговорить. Снова — ничего. Последнее, что они сделали, прежде чем пуститься в неизведанные воды психотерапии, — это оставили сына одного посреди деревенской площади, когда проводили отпуск в Провансе. Из окна гостиничного номера они наблюдали, как Томный прохаживается взад-вперед в поисках родителей. Он съел несколько мороженых и почти все время смотрел на небо. Но они-то хотели вовсе не такой реакции. Они-то думали, что, быть может, он сломится и побежит к какому-нибудь бедолаге жандарму, начнет звать маму с папой; они полагали, что страх остаться в одиночестве наконец поможет прорвать словесную плотину. Ничего подобного.
Да, этот мальчишка твердо решил не раскрывать рта. Случай, к которому многие мои коллеги-лопухи мечтали бы приложить руки. Подумать только, Сэд, что я оказался таким счастливчиком, а?
Но я раздражаюсь, Сэд, когда подбираюсь к тому моменту, где, по-моему, пора уже взяться за дело и перестать просто любоваться видами. Там, в институте, люди думают, что я вроде как в оплачиваемом отпуске: никто, абсолютно никто не считает это работой, но никто и не знает в точности, что я собираюсь тут делать. Я стараюсь не слишком поддаваться панике по поводу результатов, хотя это и нелегко. Боже, да ведь всего минуту назад я еще подумывал, не лучше ли заняться чем-то более традиционным и начать небольшую карточную игру: посмотрим, что это у нас — ваза или парочка, слившаяся во французском поцелуе… Упаси меня боже, упаси его боже! У меня как-никак репутация передовика. Ну вот, мы вышли из хижины часов восемь назад и только что вернулись. Ну, конечно, нельзя сказать, что мы побывали в сердце тьмы, за эти восемь часов мало что обозначилось или решилось, но, Сэд, я же тебе тысячу раз говорил: терпение — превыше всего, а здесь терпение дается само собой. Ну и парочку же мы являли собой — доведись кому-нибудь нас увидать, — ну и зрелище! Стареющий мужик тридцати с гаком, уже лысеющий и нагуливающий брюшко, в компании с этим вялым, худым как щепка белым мышом. Я начинал понимать, почему родителям хотелось, чтобы он заговорил, зажил их социальной жизнью и воплотил бы все их мечты: потому что всем остальным требованиям он полностью отвечает. У него на редкость аристократический вид, который наверняка завоевал пристальное внимание со стороны его ровесников из Лиги плюща.
[15]
Он мне понравился. Понравился настолько, что я попытался найти способ установить с ним такое общение, для которого не требуются слова.