— Отличный закусок для голодный голландец, — сказал он, откашлявшись, и опять обнажил зубы.
Горемыкин едва не грохнулся.
После этого ученые разговорились, насколько это было возможно при густом, как туманы Зеландии, акценте Рууда и частом, как азбука Морзе, заикании Родиона.
— Сей день в город Ленинград пришел дождик, что есть симптом плохая погода.
— Д-д-да.
Горемыкин воспринимал ситуацию как экстремальную. Он с таким страхом выговаривал согласные звуки, что даже на артикуляцию простого предложения «Из-за вас я нахожусь в большой опасности» у него уходило две-три минуты. На основе странностей речи и поведения русского коллеги Проун заключил, что тот страдает пороком Мармеладова, и решил при следующей встрече подарить ему бутылку яичного ликера «Advocaat» родного голландского производства. По мысли гостя вкусная комбинация желтка и алкоголя позволила бы этому представителю «униженных и оскорбленных», как воспринимал он Горемыкина, и словить кайф, и неплохо напитаться.
После ухода Проуна педагог позвонил Пеликанову за советом. На случай, если их подслушивает КГБ, он рассказал про визит иностранного ученого эзоповым языком: «Голова голландского сыру… Хочет со мной дружить… Но будут ли съедобны бутерброды…» Столичный друг заверил петербуржуя открытым текстом, что в нынешней ситуации социалистической законности тот может принимать у себя зарубежных гостей, не опасаясь ареста. Более того, Горемыкин должен пойти к своему голландскому коллеге в культурологические подмастерья, как с характерной витиеватостью выразился Пеликанов. Это значило, что педагогу следовало учиться у Проуна умению свободно мыслить, молиться и даже передвигаться.
— Заметь, Родион, что у западных людей даже походка демократическая. Наши совки шагают по тротуару, не сгибая ног, как какие-то зомби. В России лишь светлые единицы выделяются свободной пластикой тела.
Тут Пеликанов изящно согнул руку в запястье и плавно повел ею взад-вперед, но Горемыкин, находившийся от него на расстоянии 800 километров, к сожалению, не увидел примера свободной пластики.
Как бы то ни было, петербуржуй последовал совету мудрого москвича и продолжил общение с иностранным коллегой, которое постепенно переросло в тихую мужскую дружбу на почве взаимной любви к больному таланту. Бутылка ликера «Advocaat», врученная Руудом Родиону с пожеланием кирять на здоровье, была последним отнюдь не выпита, а поставлена на верхнюю полку этажерки как памятник их международному сотрудничеству. Впрочем, не все друг в друге было ленинградцу и голландцу понятно. На взгляд Горемыкина, знавшего о Нидерландах лишь то, что он написал про них в своей статье (то есть ровным счетом ноль), его новый приятель был очень (ино)странный. В нем все было не как у (советских) людей: короткая борода, обрамлявшая лицо, подобно коричневой бахроме, восьмиугольные очки в платиновой оправе и, главное, голландский голос, на котором он охотно, но непонятно изъяснялся. Дело в том, что Рууд скрежетал на языке своего любимого Достоевского с таким потрясающим акцентом, что окружающие лишь разводили ушами, и Горемыкин в первую очередь.
При помощи серии записок Проун сообщил педагогу о своем желании ближе ознакомиться с художественным миром автора «Братьев Карамазовых». Горемыкин начал водить голландца по сюжетным местам. Вместе они посетили подвал Подпольного Человека и каморку Смешного Человека, дом Макара Девушкина и офис Якова Голядкина, вертеп Парфена Рогожина и бордель Сони Мармеладовой. Педагог называл эти кошмарные точки хронотопами и робко рассуждал об их функциональности в литературной системе смыслов, а Проун слушал его с характерной для западного человека пластмассовой улыбкой и то ли понимал, то ли не понимал, что шепчет ему с неизбывной страстью его друг.
После одной из экскурсий, особенно понравившейся Проуну, — Горемыкин провел его по маршруту, по которому Раскольников с топором за пазухой проследовал в гости к процентщице, — голландский ученый, как был посреди улицы, прочувствованно воскликнул:
— Bekende Russische schrijver Dostojevski werd geboren 1821 in Moskou en niet in St. Petersburg!
[278]
Горемыкин было испугался — а вдруг его заграничный друг мелет какую-нибудь антисоветчину, — но потом вспомнил, что в стране теперь царят гласность да беспредел, и успокоился. Более того, он решил воспользоваться эмоционально насыщенным моментом, чтобы задать голландцу давно занимавший его вопрос.
— Уважаемый коллега, несколько лет назад в Америке вышла книга «Бытовые кражи в русском романе». Как звучит ее название по-английски сказать затрудняюсь: в языках я, увы, не силен. Однако имя автора мне известно. Его зовут Роланд Харингтон. Позвольте спросить, знакомы ли вы с этим исследованием?
— О да! Монография профессора Харингтона так удивила мир голландской славистики, что черт подери!
— Очень хотелось бы прочитать эту книгу. Я проверял, в каталоге Публички ее нет. Может быть, когда вы вернетесь в Амстердам, вы могли бы прислать мне экземпляр?
Проун бдительно блеснул плешью.
— Доллар теперь поднялся выше гильдера, поэтому американская научная литература стоит дорого. Плюс марки для почты. Лучше ждать русского перевода. Горби хороший президент, он разрешит публикацию до конца века.
— Да, конечно, — расстроился Родион.
Добавим, что иногда во время разговоров с Проуном педагог, вздыхая, сетовал — не на свою горемыкинскую долю, которую он вовсе не считал горемыкинской, а на несчастную судьбу Милицы, то есть Минервы, не имевшей доступа к кошачьим лакомствам и роскошествам свободного мира лишь потому, что ее угораздило родиться на ленинградской помойке. Проун мало что понимал из сетований, но был признателен своему далекому русскому другу за экскурсии по творческой лаборатории классика, и знаками показывал, что премного благодарен и за ним дело не станет. Горемыкин принимал знаки за жесты, свидетельствующие о желании гостя посмотреть все новые и новые места, связанные с жизнью и произведениями Федора Михайловича, и с присущей себе предупредительностью водил голландца вдоль и поперек Ленинграда, в том числе в такие закоулки, в которых ни сам писатель, ни даже его вымышленные герои никогда не бывали.
После месяца товарищеского топанья по хронотопам коммуникабельность коллег значительно улучшилась. Рууд перестал так коверкать русский язык, а Родион — так заикаться. Теперь они понимали друг друга если не с первого, то со второго или третьего слова и даже могли вести научные беседы о том, был ли Достоевский в своей петрашевской молодости террористом (как скрипуче утверждал Рууд) или утопистом (как печально предполагал Родион).
Однажды ученые дружно пересекали Аничков мост в направлении «Книжной лавки писателя», о которой Горемыкин немного приврал, что туда в середине девятнадцатого века нередко заглядывал их кумир. В то утро педагог утопил очередную партию котят и в результате находился под мертвым впечатлением совершенной им ванной процедуры.