Хотя Горемыкин был интеллигентом-солитером, первые два-три десятилетия после появления на свет он еще крепился. Но когда литературоведу стукнуло сорок, он сообразил следующее: отсутствие жены и возрастающая невероятность того, что кто-то захочет выйти за него замуж, обещают ему одинокую зрелость, перезрелость и старость. Сообразил — и беспомощно развел руками в ошалении от такой печальной перспективы.
Вслед за сим элой впал в депрессию и воспринял горизонтальное положение на дырявом диване. Впрочем, после нескольких месяцев обломовщины он постепенно сполз оттуда и постановил начать новую страницу в своей горемыкинской жизни.
Другими словами, литературовед решил завести себе подругу. Конечно, не человеческую — так высоко он не смел и похотничать, — а зверскую.
Тут, однако, была проблема. Собак Горемыкин боялся, канарейкам удивлялся. Да и соседи по коммуналке, которые любили шуметь сами, но не давали шуметь другим, вряд ли бы ласково посмотрели на домашнее животное, издающее звуки помимо их собственных склок и сабантуев.
Педагог повздыхал, поразмышлял и, наконец, придумал план, который после мучительных медитаций и междугородних телефонных консультаций с Пеликановым привел в действие.
Во дворе дома на канале возвышалась помойная куча. То была пирамида отходов и объедков, которая прела у педагога под окном подобно некоему политическому символу (как робко думал бедолага). И вот однажды ночью петербуржуй залез на вонючую высоту, подобрал в одном из ее ущелий кислую киску, давно уже взятую им на прикол, и притащил ее к себе в комнату под покровом темноты и потрепанного пальто.
Киска оказалась нелегкой находкой. Мяукать она не умела, но зато шипела почище гадюки. Целиком черная и, как оказалось, хромая, она была в возрасте, когда девушки теряют невинность, а кошки живучесть. Особенно настораживала наблюдателей ее физиономия — круглая, злая и глазопузая, как у ленинградского партайбонзы Романова, которого ученый боялся, пожалуй, больше всего на свете.
Новоявленная питомица охотно вонзала клыки в горемыкинскую плоть, когда хозяин пытался погладить ее по шелудивой шерсти, царапала его вдоль и поперек мягких полостей тела (что было еще больней!) и во всех отношениях обходилась с ним по-зверски. Она демонстративно отказывалась сидеть у литературоведа на коленях, спать с ним в одной постели и вообще делать все то, что одинокий неженатый мужчина вправе ожидать от домашней подружки.
Горемыкин долго гадал, какое имя дать свирепому животному. В конце концов после долгих и мучительных нравственных исканий он назвал подружку Милицей, в честь тогда еще беспокойного академика Нечкиной. То была дань уважения дрожащего доцента к известной историчке, в одном подстрочном примечании неласково отозвавшейся о его первой и единственной статье «Памятники русским писателям в северо-восточной Голландии», что вызвало у пугливого автора тихий научный ужас.
Но много ли нужно холостяку для счастья? Горемыкин забывал о своих невзгодах, когда отпреподав четыре пары и затем повздыхав полвечера в магазинных очередях, он входил в кривую комнату и видел кислую киску, брезгливо моющую морду лапой под этажеркой с книгами из серии «Литературные памятники».
Прошел год, прошел другой, и педагог понял, что имя этому чувству — любовь.
Если этажерка была кошкиным домом, то туалетом Милице служил потрепанный противень, тайком извлеченный литературоведом из коммунальной кухни в одну из годовщин Октябрьской революции, пока соседи дрыхнули после общеквартирной попойки с пением, танцами и коридорной дракой трудящихся. Вместо песка, которого в Ленинграде, несмотря на близость моря, было не достать, заботливый хозяин подкладывал подружке газету «Советская школа». Утром он совращал пахучую периодику в рулон и относил ее на Милицину малую родину — придворную помойку, хотя при этом трепетал: а вдруг кто-нибудь из коммуналов заметит, что кошка испражнилась на имя Брежнева или на худой конец Черненко.
Горемыкин ублажал Милицу как мог: не смея трогать свирепую зверушку руками, он целовал ее в хвост, ходил на рынок покупать ей свежую треску у узбекских рыбаков и вообще смотрел на нее как на писаницу-красавицу. Будучи идеалистом интима, прочитавшим роман Генри Миллера «Тропик Рака» в самиздатском переводе, он положил не стеснять конжугальных кискиных инстинктов, хотя подобная половая принципиальность стоила ему бессонных ночей тревог и бдений.
Дело в том, что раз в синюю луну Милица убегала из дому и красила город Ленина в красный цвет. Через несколько недель ее брюхо давало бесспорное свидетельство того, что Горемыкин не был единственным самцом в ее жизни.
— Ах ты моя шлюшка, — любовно корил ее хозяин, как же ты это дала коту безобразному себя испортить!
Милица, однако, не дула в оборванные усы и лишь вызывающе потягивалась на очередной речи генсека на очередном съезде.
Через положенный природой срок она рожала штук пять-шесть черномазых котят и тут же увиливала от материнского долга, отказываясь кормить их тощей волосатой грудью. В результате каждый раз литературовед сначала нежно нянчился с маленькими мягкими зверушками, а потом нежно топил их в ванне, предварительно вынув из нее груды картошки, которую немытые коммуналы складывали туда для хранения на зиму и лето.
Миша Пеликанов, чьи наезды в Питер становились все более частыми по мере того, как талия госпожи Пеликановой становилась все более пространной, настойчиво советовал другу отнести Милицу к ветеринару. По мысли мудрого Михаила, ее работящие вне нормы сексуальные кусочки следовало вырезать для предотвращения дальнейших сносей.
— Удаление матки принесет и тебе, и ей облегчение, — говорил он педагогу, по-московски акая, по-дирижерски жестикулируя.
Но тот лишь печально пялился да привычно вздыхал, не решаясь подложить питомицу под скальпель.
Наконец в СССР задул ветер перемен, как в песне рок-группы «Scorpions», о которой Горемыкин никогда не слышал. Новый руководитель партии и правительства к всеобщему удивлению, в том числе собственному, оказался чуть ли не демократом. Где-то после Чернобыля педагог заметил, что хотя Горбачев целуется с руководителями братских стран, но уже не так горячо, как Брежнев, а кое-кого из них, например Хонекера и Чаушеску, даже журит за непонимание текущего момента. Литературовед испуганно предположил, что спад в страстности политпоцелуев предвещает приближение эпохабных событий.
Как мы знаем, он оказался прав. К концу восьмидесятых ускорение затормозилось, а перестройка обвалилась. Коллеги в курилке стали поговаривать, что скоро в стране сменится власть и город на Неве снова будет носить имя императора, а не узурпатора.
Эти соображения подтвердил в один из своих визитов Пеликанов. Потрясая шевелюрой, он поделился с педагогом, что Советскому Союзу суждено стать светочем справедливости и факелом свободы.
— Мы явим миру пример новой, высшей цивилизации, которая будет сочетать в себе лучшие черты английской толерантности, французского рационализма, немецкого трудолюбия и американской деловитости!