— Так и ты их получал?
— Нет, только эту. И не было никакой тайны. Мне ее вручили. — Он потер переносицу. — Правда все равно откроется. Могу тебе прямо сейчас рассказать.
Так я узнал, чем закончился его уик-энд в Хамптонсе. Поначалу это была идиллия: заботливая хозяйка, культурное общество, великолепный дом, райские окрестности. Последующие события, конечно, отбросили на все это свою тень, но тогда ему казалось, что он в раю. Мадам Перльмуттер показала ему кабинет дочери. Стена над кушеткой была увешана окантованными автографами: Киплинга, Хемингуэя, Джеймса, Сартра, Вайля среди прочих. На глаза ему попалась и подпись Рильке. «Но я ничего не подумал. С какой стати? И конечно, не задержался, чтобы прочесть письмо». Они зашли в кабинет, чтобы остаться наедине. «Гермиона стояла рядом; я упивался запахом ее духов. Уверяю тебя, моя голова была занята отнюдь не литературными предметами».
В субботу вечером после ужина Перльмуттер развлекала общество шарадами. У нее исключительный дар — она создает их на ходу, viva voce (Живым голосом, в разговоре (лат)). Над каждым из гостей мягко пошутили — «со вкусом, понимаешь? Весело». Она притворилась, что на имя Гамбургера шараду придумать особенно трудно. Ей нужно время. Беседа в гостиной перекинулась на другие живые темы.
В ту ночь он осуществил свое заветное желание, испытал восторг, которого нельзя передать словами. Наутро, за завтраком, она вручила ему шараду, ту, что он мне сейчас показал. «Только для личного пользования», — с притворной застенчивостью сказала она, имея в виду рискованную двусмысленность последней строки.
Ближе к вечеру, во время прогулки под багровыми кронами, купавшимися в необыкновенном свете, который я наблюдал из своих окон в «Эмме Лазарус», он сделал ей предложение, и она ответила согласием.
Гамбургер взялся за голову и качался из стороны в сторону. Овладеть собой ему стоило большого труда.
— Ну вот, теперь ты знаешь, — произнес он дрожащим голосом. — Она украла у тебя письмо, и она же посылала тебе шарады.
— Твоя невеста?
— Уже нет. С этим покончено.
Он вернулся с Гермионой в Хамптонс, чтобы забрать письмо. Сегодня утром он приехал один.
— Но почему она это делала?
— Она не захотела объяснить. Только плакала и плакала. «Он знает», — сказала она. Сердце у меня разрывалось, Отто. «Он знает». Ты знаешь?
Знал ли я? Незадолго до того овдовев, я отверг ее авансы. С тех пор наши отношения, если это слово здесь годится, были… какими? прохладными? неприязненными? Так в этом дело? Отвергнутая женщина? Кто же мог подумать, что мое пренебрежение будет иметь столь пагубные последствия? Понятно, ничего этого я не мог объяснить моему бедному другу.
— Я ничего не знаю. Может быть, когда она вернется…
— Она никогда не вернется.
— Ну ладно — я, но за что она не любит Липшица?
— А кто любит Липшица?
— Ох, Бенно, мне так жаль.
— С этим все; кончено и забыто; и к лучшему.
Что можно сказать при виде такого благородства, такого величия души? Взгляните на Гамбургера, разрывающегося между любовью и дружбой, низвергнутого с вершин блаженства в пучину горя, Геркулеса на Распутье, и, подобно Геркулесу, избравшего героический путь!
* * *
Красный Карлик утверждает, что он невиновен.
Мы с Гамбургером настигли его в два часа, в начале послеполуденного отдыха, когда шумный механизм «Эммы Лазарус» тихо жужжит на холостых оборотах. Он приоткрыл дверь и подозрительно выглянул в щелку. Опознав нас, распахнул дверь. «Заходите, товарищи, заходите!» Мы подняли его с постели. На нем были только просторные трусы, условно белые в синий горошек. До чего же волосат этот малыш! Занавески были задернуты; постель смята. Комната, как ему и подобает, — спартанская: железная кровать, маленький столик, жесткие стулья; на стенах — гигантские фотографии Маркса, Ленина, Че Геварры, Мэрилин Монро. «Садитесь, садитесь», — сказал он. Единственным интересным предметом в комнате был медный самовар, стоявший на маленьком комоде. Красный Карлик исполнил коротенькую жигу.
— Итак, товарищи, мы выиграли революцию, не нанеся ни одного удара.
— Липшиц говорит, что его столкнули, — сказал Гамбургер. ' — Типичная сионистская утка. Сперва они делают себе бобо, а потом ищут виноватых.
— Перелом бедра — это больше чем бобо, — сказал я.
— Лучше перелом бедра, чем перелом шеи.
— Он может умереть, Поляков, — сказал Гамбургер.
Красный Карлик пожал плечами и развел ладони на манер микеланджеловс-кой «Пьеты».
— А мы? — сказал он.
Допрос развивался не так, как мы ожидали. Я попробовал зайти с другой стороны.
— Вы на днях сказали: не надо, чтобы нас видели вместе. Что вы имели в виду?
Красный Карлик осклабился, блеснув золотым зубом. Из кармана джинсовой куртки, висевшей на двери, он вынул ключ и торжествующе поднял над головой.
— Ключ от костюмерной! Поляков докладывает Центральному Комитету: задание выполнено! Но в свете последних событий, товарищ режиссер, нам нет нужды ее захватывать. — Я, наверно, покраснел. — Скромность тут ни к чему. Вы — народный избранник.
— Посмотрим, — ответил я, закрывая тему.
— А все-таки, что делал Липшиц на лестнице? — Гамбургер все еще не был удовлетворен.
— Очень просто, — сказал Красный Карлик. — Он ходит туда выпускать газы. У нас на этаже это все знают. Поверьте мне, вонь такая, что к нему не подступишься. Верно, сдул себя с площадки, как ракета самодвижущаяся.
Гамбургер рассмеялся. Объяснение было в его вкусе, если можно так выразиться.
— В сущности, — сказал Красный Карлик, — он не мог с собой совладать.
— Неплохо, Поляков, — сказал Гамбургер. — Неплохо. В таких делах бесполезно искать мотив: посеявший ветры пожнет бурю.
Надо сказать, я скучаю по ресторану Голдстайна. Склока на прошлой неделе сделала нас всех персонами нон грата. Одно яркое пятно в наших днях погасло. Гамбургер согласен со мной. Дело не только в еде, хотя без нее тоже стало скучнее, — дело в общей атмосфере, пронизанной чем-то, не поддающимся определению, — тем, что сегодня почти не найдешь в верхнем Вест-сайде. С запахами, с обстановкой, с лицами и акцентами ты уже сроднился; этот компанейский дух нечем заменить. И самого Голдстайна, его подвижной красной физиономии, дородной, безупречно одетой фигуры и даже его замшелых анекдотов — всего этого мне не хватает. Кто желал вендетты? Ни я, ни один из нас. Сегодня утром, гуляя по Бродвею, я увидел через окно Голдстайна, по обыкновению чесавшего спину о центральный столб, и Джо, ковылявшего на своих артритных ногах с чашкой кофе в руке. Я непроизвольно помахал рукой. Голдстайн отвернулся, Джо пожал плечами и покачал головой.