Как и они, я был молод. Если они презирали войну, я к тому времени, когда познакомился с ними в 1916 году, тоже успел утратить наивную веру в ее величие, в моральную правоту нашей и низость той стороны, в кайзера и Фатерланд. Вопреки насмешкам Хюльзенбека надо мной, я не думал, что «все должно быть так, как есть». Но я не мог понять, почему, приветствуя какого-нибудь Надельмана, Арпа или Зелингера, я должен наплевать на немецких романтиков, хотя их безмятежность до сих пор мне мила и они писали свои картины в то время, когда музыка, живопись и поэзия жили в согласии, творившем чудеса. Эти люди не могли убедить меня, что их «poemes simultanes». (Симультанные (буквально — «одновременные») стихи (франц.). «Симультанный стих учит смыслу сумбурной переклички всего на свете: в то время, когда господин Шульце читает, балканский поезд мчится по мосту у Ниша, свинья визжит в подвале мясника Нутке». Р. Хюльзенбек. Дадаистский манифест 1918 года.), эти бессмысленные цепочки слов и фраз, выкрикиваемые перед глушащими пиво студентами и сопровождаемые стуком по столу, звяканьем бубенчика, треском трещоток, иканием, чавканьем и так далее, формируют новый поэтический язык, который навсегда отменит Гете или, если спуститься лишь на одну ступеньку ниже, моего обожаемого Рильке.
Когда Магда наконец появилась в кабаре «Вольтер», ее вел под руку Эгон Зелингер, сюрреалист, живописатель выпотрошенных органических форм. Они смеялись и болтали и, по-видимому, находились в самых близких отношениях. Что ж, наверное, они были красивой парой. Зелингер — Адонис, высокий, белокурый, мускулистый и стройный. Произошел небрежный обмен приветствиями. Никто не вставал; я тоже научился здороваться сидя.
Магда задержалась у моего стола, заглянула в мои умоляющие глаза и ущипнула меня за щеку.
— Как? — весело сказала она. — Вы еще здесь?
— Уже три недели, жду, чтобы повести вас в ресторан.
— Ах, это. Я забыла. У меня голова болела.
— Так первое или второе?
— И то и другое. И голова болела, и забыла. Кроме того, я сэкономила вам массу денег.
Ни извинения, ни даже намека на него. И жалоб моих она не желала слушать.
— Уходите, junger Mann, вы мне надоели, вы скучны. — Она отошла и села с другой стороны большого круглого стола, за которым «шайка» проводила свои совещания.
Тем временем Зелингер развернул картину и поднял над столом.
— Как вам это?
Это был коллаж. Выпотрошенная рыба возлежала на спортивной странице «Нойе цюрхер цайтунг». Исполнено было в кроваво-красных, буйно-зеленых и ярко-оранжевых тонах — типичный Зелингер того периода. Стол выразил горячее одобрение.
— Как ты ее назвал? — спросил Арп, в профиль напоминавший черепаху: короткая стрижка, отсутствие подбородка, выдающаяся нижняя губа.
— Primavera-четыре.
Стук по столу, гиканье, крики «браво!»
— Янко? — спросил Зелингер, нервно облизнув губы.
Марсель Янко, денди с безупречно правильными чертами, тяжелыми веками, чувственными губами (совершенный бантик), еще раз внимательно посмотрел на картину и, выдержав паузу, сказал:
— Она напоминает мне, что я сегодня не обедал.
А дело уже шло к вечеру. «Шайка» обсуждала предстоящее вечером выступление. Они уже отпраздновали Французскую Ночь и Африканскую Ночь. Их представления становились все более буйными. Может, они еще и не знали, как себя назвать, но здравые граждане Цюриха уже придумали им имя: нигилисты! Сегодня предстояла Русская Ночь. Зелингер умел играть на балалайке.
— Хорошо, — сказала Магда. — А я приду в красной пачке. Я буду делать шпагаты.
— Смотри, чтоб не случилось подсоса, Liebchen, — сказал Зелингер. — Это может быть болезненно.
Все засмеялись. Я был готов встать и защитить честь Магды, но она тоже смеялась и щекотала Зелингеру бок.
— Свинья, — любовно произнесла она.
Еще они задумывали гала-представление — такое, чтобы Цюрих никогда не забыл, — и журнал, чье название, если им удастся его придумать, обозначит суть того, что они уже ощущали как художественное движение. Были рассмотрены и отвергнуты «Omphalos»,
Объективному наблюдателю с чувством юмора эта дискуссия показалась бы не серьезной, а уморительной. Я смотрел на Магду и томился, она глядела на Зелингера голодными глазами, он взирал на Янко с нескрываемым вожделением. Янко же с таинственной улыбкой созерцал пустоту. Кто знает, где блуждали его мысли? Рука его обнимала шею очередной покоренной дамы, ладонь покоилась на ее груди, большой палец рассеянно играл соском.
Ну, у Блума-то, по крайней мере, дело сдвинулось.
Сегодня утром, в воскресенье, я застал его и Манди Датнер за оживленным разговором в коридоре четвертого этажа. Она возвышается над ним. Он доказывал ей что-то, легонько тыча ей пальцем в область диафрагмы и с каждым тычком поднимаясь все ближе к груди. Она хихикала. Кто бы мог подумать, что их разделяет пятьдесят лет — полвека! Умный поставит на Блума!
* * *
Я лишился невинности с официанткой герра Эфраима Минни.
Мы встретились случайно весенним воскресным днем. Только что кончился дождь, воздух был свеж и мягок, с гор доносились раскаты дальнего грома. Оливково-серое озеро волновалось. Дождь опять собирался. А пока что многие горожане, и мы в их. числе, вышли на прогулку.
— До чего вы элегантны, Минни. — В самом деле, она, как могла, оживила и украсила свой бедный костюм.
Минни обрадовалась комплименту и порывисто взяла меня под руку.
— Герр Кернер! Какая удача! Давайте вместе погуляем.
По правде говоря, я был благодарен ей за компанию. Настроение у меня было как у того одинокого человека из рассказа По, что пытался найти жалкое утешение в толпе. Минни развеселила меня, ее воздушное щебетание сдуло паутину меланхолии с моего мозга. А кроме того, обращала на себя внимание ее грудь, к которой Минни, дитя природы, притянула мою руку. Так мы прогуливались, пока снова не зашлепал по тротуару дождь. Через улицу располагалась кондитерская Гонфалона; спасаясь от дождя, мы со смехом нырнули туда. В те годы кафе Гонфалона было достопримечательностью Цюриха, местом встреч благополучной публики. Обстановка его привела Минни в благоговейный восторг. И какая же она была сластена! Самые сытные пирожные не могли ее насытить, а что до фирменного горячего шоколада со взбитыми сливками, присыпанными мускатным орехом, — она выпила две чашки почти без перерыва. До сих пор вижу, как кончик ее языка слизывает с верхней губы сливки!
— Ах, герр Кернер, — сказала она, сладострастно жмурясь, — какая роскошь!
Наверно, я казался себе пожилым дядей, угощавшим маленькую племянницу. Так или иначе, в приливе добрых чувств и от радости, что за несколько франков могу доставить Минни столько удовольствия, я взял ее за руку.