Таковы были глубокомысленные соображения доктора Леви, который сам испытывал немалое удовольствие, когда высказывал их и, задумчиво посмеиваясь, разглядывал светское общество, пробужденное его громким голосом от своей сладкой дремы, он смотрел на испуганных, внезапно встрепенувшихся людей, которые никак не могли сразу взять в толк, не их ли он сейчас имел в виду и что, собственно, хотел сказать. Тут всегда возникала неловкая пауза, повисала не очень приятная тишина, нарушаемая лязганьем парикмахерских ножниц, доносившимся с кухни.
Советник медицины доктор Леви был евреем, он был родом из Казимежа, еврейского гетто в Кракове, и родился в Мьодове, на углу с Подбжеци, ну, там, где стоит большая синагога, добавлял он всегда, изучал медицину в Берлине и в Вене, а в Гейдельберге – философию и германистику, прямо-таки роковое увлечение, не забывал он при этом добавить, считался выдающимся ученым-медиком, способным взглянуть на медицину с некоей научной дистанции, и был общепризнанным знатоком и ценителем немецкой литературы.
На вопрос, почему он решил вести свою медицинскую практику именно в Дюссельдорфе, он обычно отвечал: «Потому что здесь никогда не было гетто и ни разу не бывало погромов» – и добавлял, что маленький Генрих Гейне учился здесь в самой обыкновенной городской школе и он ему очень завидует.
Графиню такие откровения выводили из себя, у нее было такое лицо, словно она глотнула уксуса, она бормотала что-то вроде «моветон», впрочем, ее всегда снедало подозрение, что доктор Леви – масон, тем более что доктор любил прерывать священные воскресные чтения пространными пояснениями, говоря обычно: «Хочу сделать маленькое примечание». Ибо как только воодушевившееся было общество с горящими глазами начинало углубляться в благородную историю Ягеллонов, он начинал мимоходом сообщать, не смущаясь бормотанием парикмахера, который вскоре внезапно запинался, обращая свой пламенный взор к присутствующим, словно служка, молитву которого гнусным образом прервали, что при Ягеллонах в шестнадцатом веке в Кракове, в переулке Брайте-Гассе, была построена маленькая синагога – тут он отвешивал легкий поклон – и там знаменитый рабби Моше Иссерлес, именуемый Рему, – опять легкий поклон – написал свою «Даркай Моше», и всего пара сотен метров отделяла его от того университета, где некий Коперник трудился над своим сочинением под названием «Об обращении небесных сфер».
Пока общество еще терялось в догадках по поводу скрытого смысла этого рассказа, понемногу приходя в возбуждение, доктор Леви постарался довести свою мысль до конца, ровным голосом сообщив, что рабби Моше Иссерлес, именуемый Рему, – он отвесил легкий поклон – в 1572 году упокоился с миром, ибо в том самом году этому великому человеку, да благословенно будет имя его, – тут он опять слегка поклонился – вопреки всему обыкновенному ходу истории довелось при всей мудрости его пережить страшное зрелище – как христиане убивают христиан: в Варфоломеевскую ночь гугеноты оказались теми избранными, коих убивали за их веру. Случилось ли это для того, чтобы рабби Моше Иссерлес, именуемый Рему, – он слегка поклонился – мог упокоиться с миром, ему неведомо, ведомо это было лишь самому величайшему рабби, да будет благословенно имя его, – он опять слегка поклонился, на этот раз не без иронии, – и, вполне довольный своими словами, возвел глаза к потолку.
Графиня сидела во время этого оскорбительного выступления с непроницаемым лицом, а потом подала парикмахеру какой-то знак, махнув своим кружевным платочком, и все оставшееся время священная история читалась без всяких примечаний. После обеда доктор Леви тоже отправился стричься на кухню, к маленькому чтецу исторических сочинений, который по просьбе доктора во время стрижки всегда пел песню «Нас десять из четвертого полка», тот уже ждал этого момента и немедленно запел:
В Варшаве тысячи молили на коленях:
Священный бой пусть пуля не сквернит,
Бей барабан, вперед на поле брани,
Штыками сможем путь себе пробить!
И плачет Родина, и помнит на века
Историю четвертого полка.
Прощайте, братья, умирать нам рано,
Но падают бойцы, и стон в рядах,
Хоть живы мы, разверсты наши раны,
С земли родной уходим навсегда.
Господь, да будет наша смерть легка,
Нас десять из четвертого полка.
7
«Переезд в Дюссельдорф не рекомендуется», – писали газеты, и, когда Фэн вспоминала об этих временах и рассказывала о них, она всегда говорила, что все это можно было сравнить с крушением корабля: палуба накренилась, земля уходит из-под ног, через борт хлещет вода, все хватаются за что придется, не понимая, где находятся, и все это одновременно, в один миг, ничего не происходит постепенно, по порядку, чтобы можно было по порядку об этом рассказывать, – сначала то, потом се, нет, все сразу, без разделения на сегодня и завтра, просто каждый день – гибель всего, каждый день теряются все прежние ориентиры, словно какая-то сила поменяла местами север, юг, восток и запад, но никто об этом и понятия не имел, не помогали никакие компасы старого порядка, потому что было похоже, что Северный и Южный полюсы тоже находились теперь в другом месте.
Дюссельдорф был в то время, наверное, самым многонациональным городом Европы, и он же был городом, где располагался самый большой гарнизон Европы. Французы, бельгийцы, англичане осаждали город, они делили его на части, устанавливали границы, укрепляли их с помощью колючей проволоки, земляных валов, пограничных столбов, шлагбаумов, сторожевых постов, вывешивали над своей территорией национальные флаги, вводили паспорта, визы и пропуска, штампы и условные значки, устанавливали различные заграждения и придумывали каждый день новые правила, чтобы поддержать порядок, которого больше не было в этом городе, рассеченном национальными границами. В южных районах правили англичане, в западной части, на левом берегу Рейна, – бельгийцы, которым принадлежали и оба моста через Рейн, все остальное каким-то образом отошло к французам, но ненадолго, а потом французы, бельгийцы и англичане заняли все вместе центр города, образовали новую общую оккупационную зону, и здесь воцарились свои, особые юридические нормы и особое чрезвычайное положение, во всех приказах они настоятельно подчеркивали разницу между новой и старой зоной, и теперь для каждого горожанина было жизненно важно, какая улица к какой зоне относится. К тому же восточные районы граничили теперь с Германией, ибо Германия отныне была для Дюссельдорфа заграницей, а Дюссельдорф не входил больше в состав Германии, пассажирские поезда, направлявшиеся в Берлин, Гамбург, Мюнхен, часами простаивали на маленьких пригородных вокзалах в ожидании проверки паспортов и таможенного контроля франко-немецкой патрульной службы: «Чем вы занимаетесь в Германии? С какой целью вы едете в Дюссельдорф?» – ведь чужая страна не своя страна, а порядок есть порядок.
Заграница образовалась и в самом Дюссельдорфе, потому что в каждой из зон царила своя жизнь. Англичане ввели в старой зоне английское время, и поэтому, попав в Бенрат, надо было переводить стрелки на час назад. Они любили говорить о демократии, питали пристрастие к солидным пропускам, на которых от штампов живого места не было и которые надо было выправлять в ратуше Бенрата, и получить их можно было только в том случае, если ты доходчиво и по возможности на английском языке объяснишь, что тебе необходимо попасть на похороны твоей тетки, ибо даже для самого короткого пребывания в этой Новой Англии нужен был серьезный повод, и ни в коем случае нельзя было говорить, что ты хочешь прогуляться по дворцовому парку, так как во дворце сидели англичане и с восхищением разглядывали лионский шелковый штоф на стенах.