Прошло много лет, теперь моей матери было бы шестьдесят три года, а отцу — шестьдесят четыре. Последняя фотография матери была сделана в 1926 году, за год до ее смерти, женщина, изображенная на ней, моложе, чем я сейчас, она навсегда осталась молодой. С каждым годом мне все сильней хочется встретиться с нею. Однажды я читала, что даже параллельные линии пересекаются в бесконечном пространстве. О маме ходили разные сплетни, спустя много лет они дошли и до меня. Должна сказать, что после этого она очень выросла в моих глазах. На фотографии видна возвышенность ее души и доброта. Я не могу сдержать слез, когда вижу эту земную, материальную оболочку того, что ощущаю близко и днем и ночью. Она не умерла. Не знаю, почему я помню ее только такой, других воспоминаний у меня не сохранилось, как будто я никогда ее не видела. А ведь мне было уже десять лет, когда ее не стало.
Таким же близким я ощущаю и отца, он лишился жизненного мужества, когда потерял ее. Отец не умел выражать свои чувства или полагал, что все и так уже давно сказано и прибавить больше нечего. Иногда в его карих глазах мелькало шутливое выражение, и очень редко в словах звучал суховатый юмор, особенно в тех случаях, когда ему казалось, что кто-то хватил через край. Он был сдержанным во всех отношениях. Только один раз я слышала от него нечто похожее на остроту, это было перед самой его смертью, и он знал, что умирает. Он сказал, что хочет видеть своего адвоката, и тот немедленно прикатил к нему на машине, бросив, как я понимаю, все остальные дела. Отец отчаянно боролся, чтобы не впасть в забытье. Он хотел внести дополнительные указания в свое завещание — это была его последняя судорожная борьба за благополучие своих детей, но он не сделал ни одного распоряжения, которое хоть как-то ограничило бы нашу свободу действий. Когда дела были закончены, отец в последний раз лег поудобней и сказал адвокату Хенрику Ли: Надеюсь, когда ты последуешь туда за мной, ты согласишься и там вести мои дела?
Думаю, Хенрик Ли не откажется от этого предложения, но пока он еще здесь.
Мне говорили, что я очень любила мать и что отец боялся за меня, когда она умерла; тем более странно, что уже через год я забыла, как она выглядела. Иногда я чувствую ее близость, и что-то как будто оживает, когда я смотрю на ее фотографию, — тогда я ощущаю глубокую, не мою скорбь. Мама подходит ко мне близко-близко, обнимает меня словно со всех сторон, и мне делается до боли страшно, что ее нет, что я не вижу ее лица, не помню ее красивого голоса. На фотографиях у нее большие ясные глаза и чувственный рот. Она смотрит на меня, точно хочет одновременно и упрекнуть меня, и простить за то, что я забыла ее. Ей было тридцать три года, когда она умерла. Отец умер в сорок семь. Мама умерла от воспаления легких, в то время это была очень опасная болезнь, а отец — от заболевания крови. Врачи надеялись вылечить его, однако он стал быстро слабеть и угас за две недели. С самого начала оккупации я ждала, что он умрет. У него не было сил сопротивляться. Думаю, в тот страшный апрельский день его охватила безнадежность. Ему стало все равно. Прислонившись к окну, он смотрел на идущих мимо немецких солдат. Покачал головой. Я видела такое движение у стариков, стоявших над могилой, в которую опускали опередившего их молодого человека.
Когда мне было четырнадцать, отец хотел жениться второй раз, нам об этом никто не говорил, и по отцу долго ничего не было заметно. Но четырнадцатилетнюю женщину не проведешь. Однажды вечером отец привел свою избранницу домой. Харалд и Бьёрн вежливо поздоровались и уткнулись в свои книги. Я видела, как они украдкой поглядывали на нее. Мне пришлось поддерживать беседу, и я чувствовала свою беспомощность — мне никогда не победить эту сильную, красивую женщину. Я была потрясена, словно впервые столкнулась с опасностью, и меня разрывали противоречивые чувства: мне хотелось подойти к ней, обнять за шею и заплакать, но не менее сильно хотелось закричать, бросить в нее чашкой, вазой, чем угодно. То же чувство я испытала три года спустя, когда Сесилия Скуг отняла у меня Эрлинга.
Вовек не забуду растерянных глаз Харалда, когда отец представил нам свою гостью — фру Харалдстад. Фру Сиссель Харалдстад.
Я уже тогда знала, что на всю жизнь запомню лицо этой фру Харалдстад, даже если никогда больше не увижу ее, ее лицо, а не лицо моей покойной матери.
Мне было отказано помнить лицо матери, я должна была помнить лицо Сиссель Харалдстад.
Так и случилось. Две женщины одержали надо мной верх — Сиссель Харалдстад и Сесилия Скуг, — и я до сих пор боюсь их и холодею при одной мысли о них. Они приходят ко мне во сне и смеются.
Взгляд этой женщины словно случайно скользнул по мне и по моим притихшим братьям. Один раз, когда она смотрела на меня, я поняла, что говорили мне ее глаза. Сегодня-то я знаю: из нас троих именно я интересовала ее тогда, она, опытная женщина, читала меня, как раскрытую книгу, и глаза ее говорили: Почему ты против меня, Фелисия? Ведь в доме твоего отца я не смогу потеснить тебя.
Отец проводил ее на трамвайную остановку, он сказал, что сейчас вернется. И вернулся, но один или два трамвая они пропустили. Через несколько минут после их ухода Харалд и Бьёрн поднялись и ушли к себе. После они никогда не говорили об этом и, насколько я их знаю, между собой тоже.
Пришел отец, я сидела и делала вид, что читаю газету. Он походил по комнате, сказал что-то малозначительное, а потом достал ключи и открыл шкаф, где хранились спиртные напитки. Мне нужна опора, сказал он. Выпивал отец редко. Он был очень умеренный человек, почти как Ян. Принеси мне, пожалуйста, бокал и бутылку сельтерской, Фелисия, попросил он так мягко, что у меня на глаза навернулись слезы. Я догадалась, что он расстался с этой женщиной.
Отец смешал виски с содовой, я обратила внимание, что напиток получился слишком темным. Обычно он был светлый и игристый, и я сразу поняла, чем объяснялась эта разница. Он поставил бутылку на место и запер шкаф, потому что наша экономка — ей было шестьдесят, и она поступила к нам после смерти своей прежней хозяйки, какой-то старой вдовы, — не могла справиться с искушением, если шкаф оставался незапертым. Вначале, когда она только пришла к нам — это было вскоре после смерти мамы, — она несколько раз сильно напилась. В подпитии она разыгрывала перед нами сценку, как старая цыганка переживает заново свою бурную молодость. Вообще она была тихая и очень милая женщина. Первый раз отец проявил великодушие, второй — нет и на другой день объяснил Эльвире, что это был очень дорогой коньяк. Он всегда как-то сбоку подбирался к цели, точно краб. Эльвира расплакалась, попросила разрешения сесть и с трудом проговорила сквозь икоту и слезы, что она просто бывает не в силах удержаться. Я не такая пропащая, как вы думаете, господин Ормсунд, сказала она, по щекам у нее текли слезы. Мне нужна опора, но лучше пусть ваш шкаф всегда будет заперт.
Она оказалась права, и с тех пор выпивка в нашем доме всегда называлась“ опорой”. Эльвира не забывала проверять, заперт ли папин шкаф, два раза он оставался открытым, и тогда мы имели несчастье снова увидеть Эльвиру пьяной. Она танцевала перед нами и шумно радовалась, что на сей раз виноват господин Ормсунд. И была счастлива, что на другой день ее не будет мучить совесть. Я всегда вспоминаю Эльвиру, когда Эрлинг выпивает больше, чем следует, но он не бывает таким веселым, как она.