В пятнадцать лет Густав стал подручным в артели взрывателей. С тех пор динамит и взрывы стали его жизнью. Он любил всякую силу и сам был сильный, неприступный и грубый, однако с годами он стал не так скор на расправу. Если ему казалось, что никто не видит и не слышит его, он, уже взрослый, мог напугать ребенка или собаку, прорычав какие-нибудь ласковые, по его мнению, слова. Остальные братья и сестры были недостойны того, чтобы Эрлинг о них думал. Они представлялись ему бесцветными, бледными призраками, которые когда-то научились говорить «ну и что?». К Густаву же Эрлинга привязывала его злобность и кровные узы. Эрлинг видел Густава только нападающим, настороженным, всегда готовым нанести удар, плюнуть, обругать, а главное, свято верившим в то, что его непостижимый эгоизм жаждет только справедливости. Густав был прекрасный работник, но удивительно тупой человек. Он в совершенстве овладевал всем, однако до известного предела, дальше шел непреодолимый потолок. Мощный, непреодолимый, бетонный, этот потолок был его низким, серым и плоским небом. Над этим небом, по святому убеждению Густава, не было ничего, кроме сплетен и скандалов, которыми питался Эрлинг и подобные ему паразиты. Это был несчастный человек, лишенный всякого воображения и придерживающийся жестких принципов. Эрлинг думал, что Густав когда-то, может быть, в самом раннем детстве, переел бредовых отцовских фантазий. Эрлинга и самого, даже много лет спустя, бросало в жар при одном воспоминании о них. Оглядываясь назад, он понимал, что его детство и отрочество были полны призраков, правда, он видел их и теперь, мрачных, липких, нереальных, этакую теплую компанию психически неполноценных демонов, шакалов, вырывающих трупы на ночном кладбище, — и брат Густав возвышался над оскверненными могилами подобно нелепому чугунному монументу, окруженному неприступной стеной, усыпанной сверху битым стеклом, дабы никому не пришло в голову перелезть через нее, когда монумент спит, — неизвестно, правда, для чего.
Эрлинг приехал в Христианию со своей рабочей одеждой, аккуратно завернутой в серую бумагу, которую ему за десять эре оторвали в лавке прямо от рулона, и сразу пришел к дяде Оддвару. Нельзя сказать, что его встретили с распростертыми объятиями, но и на дверь тоже не указали, ибо где же ему было жить, как не у родственников. Это подразумевалось само собой, к тому же дядя Оддвар и тетя Ингфрид были слишком мягки, чтобы указать на дверь кому бы то ни было. К сожалению, Густав поселился у них еще до Эрлинга и сделал их жизнь невыносимой. В первый же вечер, когда Густав вернулся домой и увидел там Эрлинга, он сперва онемел, а потом взорвался, как умел только он, — ни дать ни взять хищник, попавший в капкан. После чего он три дня молчал. На третий день он вернулся с работы — ни одна живая душа не усомнилась бы в том, что у Густава была постоянная работа, — с большим кожаным чемоданом со множеством ремней. Чемодан был не новый, но внушительный и прочный, и его хватило бы на всю жизнь, впрочем, так оно в будущем и оказалось. В Густаве было что-то очень солидное и капитальное, и Эрлинг с уважением отметил, что в семье появился чемодан. Густав раскрыл чемодан на свободном клочке пола — в комнате после бури еще стояла грозная тишина — и начал деловито складывать в него свои вещи. Они не заняли и десятой части чемодана. Густав явно приобретал его с прицелом на будущее. После ухода Густава дядя Оддвар сказал, правда, немного испуганно и осторожно, что он, черт побери, думал, что Густав улетит в своем чемодане. В те далекие времена дядя Оддвар был еще способен думать. Густав закрыл чемодан, застегнул ремни, громко щелкнул на прощание замками, вынес свою собственность из квартиры и оглушительно хлопнул дверью. Спрятавшись за скончавшимся ныне цветком тети Ингфрид, они наблюдали, как Густав с чемоданом на голове пересек улицу, — его спина ясно выражала, что ни один из хозяев, у кого он когда-либо жил бесплатно, не относился к столь низкому сброду, как дядя Оддвар и тетя Ингфрид. Эрлинг и теперь еще чувствовал слабые — некогда они были мучительные — угрызения совести из-за того, что он, неумелый бедолага, оказался обузой и помехой на жизненном пути Густава. Этот грех Густав не унес в своем чемодане, он оставил его Эрлингу. Греясь на солнце рядом с Фелисией, Эрлинг отстаивал свои права горячее, чем сорок лет назад: разве у меня не было такого же права приехать в Христианию, как у него? Нам и в голову не приходило, что можно жить где-то еще, кроме дяди Оддвара и тети Ингфрид. Родственники для того и существуют. Дядя Оддвар и тетя Ингфрид без предупреждения приезжали к нам сначала в Шиен, а потом в Рьюкан. Наша семья сродни крысиной. То, что в одной комнате жили восемь человек, не мешало еще четверым приехать туда. В тесноте да не в обиде, с горечью говорили хозяева, которых в свою очередь принимали столь же неприветливо. Конечно, все знали, что существуют дома для приезжих, но не станем же мы там останавливаться — в одной этой мысли было что-то необъяснимо высокопарное. Правда, Густаву и Эльфриде вскоре после того, как они поженились, пришлось на одну ночь остановиться в гостинице в Христиании. И в мировоззрении Густава появилась новая тема: порядочные люди в гостиницах не живут. Во-первых, это оказалось страшно дорого, и Густав отказывался платить, пока ему не пригрозили полицией, а во-вторых, они с Эльфридой подхватили в гостинице вшей. Густав долго потом любил рассказывать, как он заявил хозяину об этих вшах. Хозяин осмелился возразить, что вшей они привезли с собой, потому что за ночь до них на этой кровати спал благородный человек, капитан. Слова хозяина привели к тому, что с тех пор презрение Густава распространялось и на капитанов. Благодаря своему стремлению к обобщениям и непробиваемой тупости, Густав представлял себе мир квадратным и надежным. Миновать Густава можно было только через его труп. Даже тридцать пять лет спустя лицо Эльфриды покрывалось красными пятнами при одном воспоминании о хозяине гостиницы, утверждавшем, будто у нее были вши, и потом она уже всю ночь не могла заснуть от стыда. Густав должен был избавить ее от такого позора, считала Эльфрида, но не избавил. Вши? С удивлением спрашивал Густав и прибавлял непоследовательно: Никогда в жизни не видел вшей! Эрлинг невольно вспоминал семейный частый гребень, которому сам же Густав дал прозвище «Смерть вшам». Да, думал Эрлинг, Густав освободился от прошлого во всех отношениях. Эльфри-да тоже, ведь и она выросла в похожих условиях. У них с Густавом никогда не было вшей. Ни одна даже самая хитрая и осторожная вошь не скрылась бы от их глаз.
Эрлинг встретил Гюльнаре ранним вечером в середине лета. Он бродил по тихим и почти пустым улицам — время вечерних прогулок еще не настало. С Акерсгатен он через Сити-пассаж вышел на угол и некоторое время смотрел на церковь Спасителя с ее глазом-циферблатом, она тоже была одинока. Перейдя через маленькую площадь, он засмотрелся на обувь, выставленную в витрине. Ему вдруг подумалось, что жизнь скучна и стала еще скучнее оттого, что он стоит и разглядывает витрину с обувью. Но больше смотреть было не на что. Услыхав легкие медленные шаги, он обернулся. Это была девушка. Она быстро взглянула на него, и он подумал, что людям следует носить на себе какую-нибудь метку, показывающую, хотят ли они, чтобы с ними заговорили. Девушка тоже остановилась и стала смотреть на обувь, он весь напрягся.
— Вон те красивые, — сказал Эрлинг и показал на дамские туфли. Собственная смелость так удивила его, что он чуть не убежал за угол.