— Э-э, жорево проклятое. Совсем без ума. Поди спать-то, поди.
— Старая карга, цыть! Слушай мою команду! Право руля, и шагом марш. Но сначала стопку найди, чтобы на курс встать. Лакирнуть надо, лакирнуть.
— Я тебе найду. По харе грязным вехтем.
— Что-о! Меня? Да я тебя! — Яков Лукич схватил швабру и с широким замахом, словно бы у него в руках была коса, чесанул по старухе, но концом держака зацепил посудный шкаф и, будто сноп, повалился на пол.
Бабка не упустила момента, ловко обуздала старика, цепко стянула руки, опрокинулась на лицо драчуну, чтобы ветошными грудями заткнуть неугомонную пасть. Яков Лукич качал головою, стукаясь о половицы затылком, и кричал на весь дом: «Бежит по полю Ефросинья, морда синя, в больших кирзовых сапогах. А за нею — санитарка, звать Тамарка, с большим термометром в руках».
Глава шестнадцатая
Река горела, плавилась под солнцем, ослепительно сверкала на поворотах, словно бы по верхнему пласту раскаленной воды гнались в низовья стада серебряных рыб. Тугие их веретена выныривали под небо и, очнувшись, снова торопливо опадали в прохладу струи, чтобы утишить телесный жар.
Братилов уже трижды забродил в реку, но купание не приносило облегчения. Последний июньский день выпал душный, пахнущий прелью, редкий для северов, словно бы на каменицу в бане плеснули лишний ковш, и вода, не успевая испариться, невидимым обжигающим сеевом так и висела в воздухе под расплавом неба. Надо было спешить домой, пока не хватил удар, но Братилов с дурацким упорством торчал у холста, расхристанный до пупа, борясь с невзгодою; маслено лоснилось тело, и пот щекотно стекал по рыхлой груди к круглому, высокому, как кулич, животу. Раздеться бы, растелешиться догола, так сгоришь ведь сразу, как березовое поленце в печи; вот и терпи, сердешный, майся под ярилом, пробуй себя на закалку, дурень, неизвестно для какого резону.
На отмели гнусаво, как мартовские коты, вопили чайки-моевки, выдирая друг у друга случайную поживу. Но в этом внешне суматошном кипении над заводью виделось свое неискоренимое правило: выживает сильнейший, а слабому остается лишь положиться на Господа — может, он не оставит без хлебенной корки. Вот у кого демократы взяли все «похмычки», это неистовое голошенье, эти бессердечные наскоки на обездоленного, обреченного на смерть. «Сам обокрал, да сам же и судит», — подумал Братилов, удивляясь верности сравнения. Запах тоски, струящийся от бессильного, делает демократов особенно воинственными, а выпитая кровца добавляет трусливому сердцу бойцовского задору.
«Кыш, скотинки!» — отмахивался Братилов поначалу лениво, но душою уже пугаясь чего-то. Моевки будто со всего света слетелись в бесовский хоровод и давай выплясывать, поджигая себя, входя в жутковатый азарт. Они все плотнее обжимали художника, пытаясь склюнуть с этюдника жаркие рудяные краски, похожие на спекшиеся печенки, да и сама потная волосяная грива, наверное, напоминала птицам ржаной каравашек. И чем пуще отбояривался Алексей от надоедных неистовых тварей, тем пуще они сыпали погадками, тем яростней шли на приступ, неведомо чем разгневанные, вроде бы он ненароком угодил в чужой монастырь со своим уставом.
Не стерпел Братилов, собрал хозяйство и пошел прочь. Разбойницы погнались следом, сбились в табун, в свистящую и вопящую ватагу; наверное, решили побродяжку загрузить в веревочную авоську и утащить в укромное место на поедь. А что, зверь мясной, грузный, есть чем поживиться стае. Братилов побежал, екая селезенкой, в животе при каждом шаге мерзко булькало и переливалось, словно бы он тащил в утробе водовозную бочку. Наконец угодил на тропинку, ведущую через луговину от Слободы к аэродрому, оглянулся; в зыбком мареве едва прояснивал сиротливый «кукурузник». Воздушные извозчики нынче приказали долго жить; в пору всеобщего безденежья некого стало возить по Руси.
И тут птицы сделали прощальный круг и ушли в свою вотчину. Братилов перевел дух; с ним впервые случилось подобное, чтобы прилипчивые чайки, которых он многажды кармливал с руки, взбесились вдруг и выказали стервозный характер. Казалось, упади лишь, и тут же выклюют глаза, растерзают печень, выточат каждую мясную волоть, растащив их в клювах по своим жадным гнездовьям. «Тьфу ты, напасть», — с облегчением сплюнул Алексей вослед разредившейся стае, сейчас издали похожей на перьевое облачко; словно бы кто властной рукою вспорол на берегу реки подушку и ее содержимое взметнул в небеса.
А опомнившись у протоки, Братилов решил, что не напрасно чайки подгоняли его в спину, торопили, поплевывали сверху погадками, ибо подошло время прилива; заживала большая вода, и от моря надвигался к Слободе первый накат, чтобы налить всклень все ручьевины, шары, ляги и овражки; река на горизонте как бы вспухла, и вся птичья рать кинулась туда, чтобы словить на поживу падали.
Все широкое русло протоки по самые берега было залито свинцовой няшею, жирным глиняным тестом, убежавшим из квашни у ротозейки большухи. Лишь едва заметно посередке трясины струит скудная жилка воды, намечая стрежь, по которой и хлынет безудержный прилив, затапливая все на своем пути. Легкое опасение мелькнуло в голове, но Братилов тут же и подавил его; место набитое, народ бродит постоянно туда-сюда, и никого еще на веку не подхватила русальница в свои тайные чертоги. У самого схода няша была шоколадного густого цвета, с легкими малахитовыми нитями, и в эту драгоценность ступать, разбивать ее на ошметья было жалковато. А зря медлишь, милый! Ты видишь, что уже дрогнула струйка, на миг окротела, остановилась и сейчас направит свой бег в верховья; еще минута-другая, и придется брести домой окружным путем, считай, версты за три, а кому охота мять ноги, когда Слобода, считай, под носом. Подумал еще, что сапожонки бы надо скинуть, но тут же и поленился — авось пронесет. Чавкая, с трудом выдирая ноги из ила, переступил через пленку мерцающей влаги, пускающей пузырьки, стараясь попасть на изумрудно сияющий травяной клоч с редкими длинными прядями пырея, и сразу рухнул по самую рассоху; этюдник плюхнул в кофейную жижу, и няшею густо оросило лицо. Братилов упал плашмя на живот, руки просунулись куда-то в студеную глубь по самые плечи, словно бы напяливая тугие рукава смирительной рубахи. Как зверь, пристанывая, стал выдираться из трясины, уже не стережась, но по-звериному чуя близкую гибель. Еще потерянно оглянулся, нашаривая взглядом помощи, но поскотина была пустынной, и только вдалеке, у самой Курьи, лениво бродили коровенки и вроде дорожной вешки торчал пастух. Эх, досада-то какая, Господи. Вторую ногу Братилов не успел загнетить, и промежность стало раздирать надвое. Алексей, притопляя фанерный ящик, оперся, внутри под ним что-то екнуло, чвакнуло, и нога вылетела из сапога. По-пластунски Братилов протащился последние метры и затих, уткнувшись носом в глинистую бережину, осыпанную мелкой ершистой травкой. Приливная вода, похожая на кофейную гущу, споро заливала низины и уже подтопила художника по плечи, как бы приподняла его тело, норовя увлечь за собою. Братилов отдышался, вполз на взгорок, опрокинулся на спину; небо замглилось, на солнце наползла крохотная тучка и скрала его. И мир сразу возвеселился прохладе. И у Братилова отупелость сошла с души. Он разделся догола, прополоскал бельишко, как бы окрасив его в охряные краски, развесил на ивовом кусту. Прижаливая резиновый сапожонко, с тоскою обреченного оглядел стоптанный каблук, потертости на сгибе, где уже намечалась дырка, изношенную подкладку голенища, зачем-то еще взвесил на руке — и кинул в поток. «Прощай, дружище! Верно служил ты мне!» — воскликнул Братилов и беспечно рассмеялся. И только тут запоздало омыло спину стужею, высыпало на руках мелкое пашенцо страха, и Алексей подумал, что чуть не погиб. Это чайки намолили ему смерти, это они, слуги диавола, гнали его, чтобы мужик потерял голову и затуманил зоркий взгляд, это они подстелили под ногу кочку с изумрудной травою, под которою и таилась западня. И кто бы хватился сиротины? где бы стали искать? в какую преисподнюю, на край света укатил приятель, никого не известив? Нынче время потерянных людей; десятки тысяч покидают родимый дом в мире и здравии, и за первым же углом залучают их ненавистники рода человеческого и похищают для своей злодейской нужды. И все бы сошлось по старинному присловью, с каким провожают с земли бобыля, не запечатлевшегося ни в чьем сердце: «Умер Максим, ну и хрен с ним… Пришел в мир незваный, ушел — неузнанный. Будто и не жил…»