Братилов спускался с крыльца, как водолаз, широко ставя негнущиеся вроде бы ходули. Сугробы на заулке опали, засахарились, сравнялись по грудь, но еще с месяц, поди, им оседать, проливаться тайными ручьями, пока-то оголится травяная сеголетняя ветошь с изумрудными прожилками с исподу.
Сельский художник, он как бы бездельный для прочих человек и постоянно ощущает на себе липкий косой взгляд: вроде бы из всех окошек глаза наставлены именно на него, и досужие бабьи языки перемывают лишь его судьбу — де, куда это поплелся пропащий человеченко из Слободы прочь с ящиком на горбине? У дома на заулке ни полена, в кармане ни гроша, а он, бобыль, счастливо поплевывая в снег, ведет свой бесконечный праздник, когда все мужики потеют на работах, как лошади, выгоняя для семьи скудную копейку. Может, больной этот человек, занимающийся пустяшным делом? иль скудоумный? иль блажной, Богом покрытый? иль вовсе обленивевший, пустивший свою одинокую жизнь нараскосяк? Прежде-то крепко зашибал и под забором не раз валялся, а нынче, поговаривают, совсем завязал с винцом. Иль торпеду вшили? Иль мозги вправили в больничке, выбили дурь? Но пить-то парень бросил, а жить по-людски не желает, ежедень торчит, как пень, на запольках, на ветродуе у поскотины иль на чахлой болотистой ворге под комарами, как потерянный умом, изжитый бродяга…
Очнися, Братилов, это лишь по впечатлительности ума кажется тебе, что за тобою дозорят, словно бы старухам иного дела нет, как тебя сметывать; однажды от случайного упрека старбени соседки выстроил печальную картину на сердце и с той поры носишь ее. Никому, сердешный, не нужен ты, всяк слобожанин занят вековечными заботами, коих не расхлебать и до смерти. Да и почитают тебя в городишке, как особую рябинку на его лице, как некую примечательность, и, наверное, уже в каждой избе висит твоя картина, простенький северный пейзаж.
Как и все рыбаки, Братилов боится сглаза и потому старается дом покинуть незаметно. Летом задами, через огород, краем болотца; а сейчас к распуте дело, нога проседает в снега по рассохи, и художник, пригнувшись, почти спрятав голову в плечи, сронив на грудь казацкие усы свои, как-то боком вынырнул из-за сугроба и тут же осадил, припопятился. А чего скрываться-то, Братилов? Иль Милки не видал, коли каждый день, как гулюшки, срезая путь, узкой тропою они попадают на выселок — днем харчеваться, вечером чаевать. Иной раз уже в потемни, при звездах возвращается Ротман к себе в «шанхай», громко топоча ботинками по заколелой дороге, будто городовой, проверяя свой околоток. И всегда один отчего-то, словно бы супругу свою запирает на ночь в амбар под ключ…
Суровый парень, чего там: выступает фасонисто, грудь колесом, руки калачом, словно бы загнулись они, как у циркового борца; кожан лоснится на солнце, будто надраенный сапожной ваксою, а крутые скулы пламенеют, как два наливных яблока. Миледи семенит следом принагнувшись, как бы сама по себе, придерживая левой рукою широкополую фасонистую шляпу, сшитую слободским скорняком из пыжика. И ничего-то молодуха не видит, спотыкаясь, кроме широкой каменной спины мужа и глубоко вспаханной в снегу тропинки. Показались на миг и пропали, а Братилову теперь долго не изжить из груди это саднящее душу видение… «Эх, Ванька-ключник, злой разлучник, опутал сладкими словесами Милкину душу, присосался, как клещеватик».
Да нет, только отшагнул за околицу, минуя на дороге заморщинившиеся под ветром прозрачные первые лужицы, как тут же и обрадела, воспрянула душа, стряхнувши земные путы. Братцы, верно говорю: кто на северах не живал, тот и воли истинной не видывал. Где-нибудь в южных травяных степях, выгоревших от солнца, ты, как тушканчик под оком бестрепетного ястреба, открыт на посмотрение всему миру и этим как бы стреножен, повязан опутенками; здесь же, на северах, плотно обжатый лесами, видя лишь крохотную кулижку неба над собою, когда взгляду твоему некуда удариться, ты понимаешь свою скрытность от чужой власти: ты сам себе волен, сам себе хозяин, устроитель жизни; и не оттого ли спасались староверцы по северным скрытням, чтобы никто не мог их перенять. Здесь, на северах, где тайга побарывает тундру, каждое польцо, каждое веретье и чищеница обретают особенную глубину и очарованность, словно бы лесные границы ее примерещились вам. Лишь воскликни: «Расступись» — и эти березовые перелески, и густая вязь ивняков сами собою исчахнут, сойдут на нет. Да и шалый ветер с Руси любую дурь выбьет из головы, любую гнетею в груди разредит и притушит, и невольно, очнувшись вдруг, почуешь, как по-звериному жадно шевелятся твои ноздри, чутьисто нашаривая тонкие весенние запахи. Северный апрель настоян на таких сладимых волнующих ароматах, кои бы не приснились даже и в срединной Руси; отпотевшая с исподу тундра, не замирающий никогда багульник, хвойная смолка и клейкие завязи березняков и ольшаников, прерывистое дыхание воды-снежницы, местами выпроставшейся наружу, мешаются природного мутовкою в такой густой неповторимый дух, коий подымает, пусть и на время, самого расслабленного человека. И как глубоко дышится об эту пору, как бесконечно хочется жить и как вкусно пахнет с оттаявших полей и болот, будто по всему родимому засторонку направлены богатые гостевые столы.
Черепушка дороги, укатанная машинами и возами, как броня, и словно бы подбивает в пятки: де, спеши, родименький, пришла пора дела вершить. Водяные прыски в промоинах так прозрачны, что на дне их видна каждая травинка, упавшая с воза, и каждая зернинка, просыпанная из мешка. Снега кругом захрясли, засахарились и уже не держат ноги, и звериные следы вытаяли из минувших дней странными причудливыми пенечками, бусинками и медальонами; будто неведомые существа, живущие в Зазеркалье, напоминают нам, земным, о своем присутствии. Потому и зовутся эти следы оследьями. И от этого пригляда у Братилова невольно туманились зеницы, как бы напрашивалась к ним слеза, отпотевала душа, и все горькое, что сочинилось за зиму, иссякало из нутра, как пена. Сердечные очи открываются у художника в такие мгновения, и тогда во всех мельчайших подробностях и с любовью запоминает он неиссякновенные, не грубеющие черты родной матери сырой земли.
«Весной наслал Бог утицу на нашу улицу. Встречать срядил он сокола, чтобы сердечко окало», — вспомнились стихи Ротмана.
… Весной, братцы, все звенит, будто в хрустальную чашу капает небесный нектар; лишь навостри слух — и услышишь, как в доброладицу подгуживают незримые гусли, и всякая живулинка подстраивает под них свой голосишко. И свет на воле уже незаходимый, устоялся напрочно, чтобы коротать день и ночь, меняясь от рудо-желтого по утрам до пронзительной голубени в полдень, а ввечеру уже перламутровые паволоки развешиваются над головою, и только в затенье домов и амбаров скапливается морозная глухая синь, где и доживает свое костлявая старуха-зима; ино подует оттуда для острастки запавшим беззубым ртом, остудит плешины снега, и ранним утром еще можно отшагивать по этому припеку во все концы света…
* * *
Возле одинокой избы, стоящей на склоне пологой холмушки, Братилов и оследился, разобрал этюдник, приценился к кудрявой поросли на замежках заброшенного польца и к кулижке иссиня-голубого от завальных снегов болота, куда всей Слободою ходят за клюквой. Места знакомы до мелочей, в этих березовых воргах Братилов вырос, нога помнит каждую тропинку. В затенье, где художник раздвинул треногу, было стыло, снег под ногами был какой-то деревянный, сюда солнце еще не достало; но из этого затулья весь сторонний мир виделся как бы в подзорную трубу. Бросил на картонку первые краски, но они не заиграли, ибо захолоделая душа не спешила отпотевать и сердечные очи были принакрыты выморочным туманцем. Вот ведь как получается: шел дорогою, часто оскальзываясь на покатях, с каким-то азартом, в горячке, мысли мешались, и восторг, казалось, подымал волосы под треухом. Встал к работе — и все чувства словно выжарились на невидимой жаровне, и остались одни затвердевшие шкварки, которые и зуб-то не берет. Конечно, «ешь — потей, работай — мерзни, вот на то и наведет». Вспомнилось невольно, что с утра брошено было в животишко две ложки грибов да корочка хлеба, ими, знать, ненасытную утробу не спасешь; пока спешил на этюды, потел, вроде и сила была; пять минут поторчал, и вся мочь отошла в песок, руки поднять лень. Вот и жуй длинный сивый ус, может, и станет с него какой толк.