— Бирать иль годить? — спросил Яков Лукич у сына, внезапно смущаясь, словно бы признавался в своей беспомощности. Но Васяка не уловил заминки.
— Смотри сам…
— Да и то, ешкин корень. Чего годить, когда пора родить.
Яков Лукич стал выворачивать невод из реки, перегнувшись в пояснице, сопя и кряхтя; Ротман видел, как набрякло от напряжения лицо, налились слезою глаза и из норки носа повисла светлая капелюха. Ах ты, Господи! Старость не радость. Ротман потянулся, чтобы помочь, но старик бросил свирепый взгляд.
Светлая шла из воды легко и казалась растелешенной девкою. Старик выкинул сомлелую рыбину себе под ноги.
— Везучий ты, Ваня. А ну-ка, чекани ее по балде.
Ротман потянулся в казенку за железным крюком. В это время семга ожила, скокнула раз, другой. Яков Лукич, единственный Сильвестр Советского флота, прихрамывая, норовил залучить рыбину, охапить ее, но она выскакивала из объятий, как строптивая баба, запутанная в зеленое сетное полотно, и вдруг свалилась с дюралевой площадки, повисла над быстриною, как в авоське. Старик потянулся к добыче раззявисто как-то, словно в пояснице торчал железный шкворень. Яруса поплави скользнули и, опутав колченогого, потянули за собою в погребицы, тягучее смертное кружало. Яков Лукич успел ухватить семгу и тут же исчез под сизым пластом воды, словно бы надвинули над головою тяжеленную аспидную плиту. Еще в узкую щель туго, смертно просунулась корявая рука, словно бы пыталась открыть западню, — и пропала. Ротман суетился бестолково, не зная, что предпринять, лодку неожиданно окружило, и петля, наброшенная на крюк, соскользнула, и белые поплавки, как гуси, лениво поплыли в сторону берега. Васяка дернул пускач, отсыревший мотор хлюпнул, выбрасывая ядовитый дым. Мужик схватил весла и стал выворачивать неповоротливую казанку к берегу, супротив течения; она шла неповоротливо, неуклюже, едва слушаясь гребей. Пока-то ухватились за баклажку дальней стороны поплави да пока-то вычаливали, скидывали снастенку в лодку…
Эх, ма… Так наливай же бокалы полней
И горе вином ты залей…
… Глядя на Якова Лукича, скомканно лежащего на телдосах, Ротман вдруг безучастно подумал: «А что, легкая смерть досталась старику». Лицо тестя было осыпано мелкой серебряной чешуею, словно бы обрызгано краскою, скрюченные пальцы цеплялись за охвостье рыбы, будто боялись упустить желанную добычу иль норовили найти в ней спасение.
Васяка особенно и не бился над отцом; по мерклости обличья, по остылости оголенной шеи и рук было и без того понятно, что дух рыбака уже вознесся над рекою и сейчас растерянно приглядывался к родине, лилово-туманной, призрачной и уже недоступной.
Глава двадцать вторая
Ну что за треклятая судьба у русского народа? Всяк хочет что-нибудь отчекрыжить у него или ободрать как липку. Алексей Михайлович отнял веру, Петр I — бороду, Ленин — землю, Горбачев — рюмку, Ельцин — деньги и смысл жизни. Вот и вопи после этого: ве-ли-кий русский народ, ве-ли-кий русский народ! Ну кто этому поверит? Вечно хомут на шее и плеть над загривком. Но раньше хоть воля была, любовная мать сыра земля с ее укроминами и скрытиями: было куда бежать, было где приклонить голову и умирить душу. Иль взял в руки кистень, сплавился на порубежные низы, перекрыл дороги, — вот и сердцу простор, уму забава: резвись, молодец, пока Бог не возьмет за душу, а царь за выю.
Властитель — за выю, а народ — за нож. Ибо в этом расплесканном по Руси бродиве всегда находились сильные дрожжи. Пыхтит, пыхтит брага на печи, пуская слабый кислый дух по избе, но чуть припоздал, не дал гнетее слабины, тут и пробка в потолок. Сколько гилей было на земле, сколько бунтов, встрясок, сколько шуму-гряку, сколько отпетых головушек сронено, сколько церквей понаставлено на тех отчаянных костях. Эй, хозяин, коли зарядил лагун, так не спи без задних ног, одним глазком постоянно бодрствуй, надзирай за брагою, а то не миновать худа! Иль не так? За стоялой тишиною всегда громы стоят; и больше всего страстей на погибельных топких болотах и на кладбищенских горках меж крестов. Там идет нестихаемая сеча.
А что ныне случилось? В каждом русском углу затяжные стоны и попреки, плакса царюет на земле, но нет прежнего азарта сбираться в ватагу и дать отместки, чтоб причесать ненавистную голову, навести на ней лысую стрижку. Иль притупились топоры? иль прикончились брадобреи? иль нашла такая опойная зараза, что усыпила всякое горделивое чувство? Волна мазохизма, садизма и уныния захлестнула Россию.
В Москве-то суетится народишко, сбивается в толпы под красные стяги, внимает витиям, что расцветают на один день и тут же вянут; обмишуленным еще не верится, что их снова заковали в наручники и пристегнули к неведомому будущему; брокеры, рокеры, хакеры и рэкетиры делят на куски в клубах геев визжащую свинью под кличкой Россия, обмазывают кремом голых девок и по-собачьи облизывают этот живой «торт», а несчастные московские обыватели, потолкавшись на тусовках, сатанеют в одиночестве на панельной кухне от всеобщего трепака и кабака и пытаются хотя бы в мечтаниях вернуться к прежней молочной реке с кисельными берегами.
А тут, в захолустье, хоть бы ветерком подуло с Большой земли, хоть бы сквознячком пообдало, всколыхнуло кислую шерсть; поплакал местный народишко в жилетки, не веря в погибель земли руськой, да и стал размышлять, как далее жить. И тут в помощь пришел дедовский опыт: понаставили мужики вдоль моря избушек и принялись за ловы; иные обжили суземки и дальние озера; другие же решились разводить лошадей, прежде запретных, в каждый двор завели коровенку, козичку и овчишку, коса-литовка, как встарь, пошла гулять по наволокам и закустаренным пожням, выдирая всякий травяной клоч; кто-то взялся дрова сечь, кто торговать, иные по зимнику возить товар из губернской столицы и людей; русская сторона, не обнадеясь на зачумленную власть, лишенную всякой жалости, повернула к землице с нижайшим поклоном и просьбою, чтобы выручила, встала в защиту. И она откликнулась, протянула державу; хоть и не густо на столе, но ноги не протянешь; гоношись, мужичонко, будь раноставом, не упускай солнышка — и тебе возблагодарится. Сам переможешься в тугое время и семью не упустишь сквозь пальцы.
… Часами сидит Ротман, как прикипелый, уставя лобастую голову в телевизор, — ино и слезы из глаз; соленая водичка скатится на жесткий ус и ожгет губу. Только замычит Иван, заскрипит зубами, перетирая железа. На всю избу слыхать: будто крыса точит новехонькую половицу, проникая в жило. Не дождавшись мужа на печь, Миледи испуганно вздрогнет и, побарывая сонную памороку, свесит голову с лежанки: сын в зыбке мирно посапывает, у мужа волосы голубые, и над ними искристые сполохи. Словно бы готовит ядовитое волшебное варево, чтобы, окропив свихнувшийся мир, вернуть его в трезвую память.
«Ваня, и долго ты там? — хрипло, просительно окрикнет Миледи и, не дождавшись ответа, перекатится, как утельга на льдине, на свое место и долго так мерцает ресницами, отгоняя из глаз оранжевые нестерпимые круги. Ротман вроде бы не слышит жены, тянет, уловивши за кончик, нескончаемую думу, похожую на гибельный омут: и сладостно унырнуть, деться навсегда, но и страшновато, душу знобит. Значит, не совсем пока конченый человеченко, еще жить охота до скончания своего века. А каков он? И всего-то пути с мышиный хвостик, и кто знает, когда отщипнет Невея от прядена этот куцый мохнатый отвилочек, называемый судьбою.