– Как-то не очень похоже на правду.
– Как по мне, так тоже, но я тут пообщался кое с кем, и пока все сходится, – говорил он с тихой наркоманской аритмичностью, невпопад, но не заплетаясь. – Так что, скоро, надеюсь, узнаем побольше.
– Ниалловы друзья?
– Нет. Ниалл говорит, что вообще про таких не слышал. Но уже хоть что-то.
Вино было дрянное: супермаркетный сира. Я и близко не желал подходить к телам на полу, поэтому переместился к обшарпанному столику, стал рассматривать гипсовые слепки: мужской торс, задрапированная Венера прислонилась к скале, нога в сандалии. При слабом свете казалось, что все это – заурядные гипсовые слепки, которые можно купить в “Перл Пейнт” – заготовки для студенческих набросков, но когда я провел по ноге пальцем, то ощутил упругость мрамора, шелковую, беззернистую.
– С чего бы им тащить ее в Ирландию? – беспокойно повторял Борис. – Какой там рынок сбыта? Я думал, вещи оттуда везут, а не ввозят.
– Да, но Саша думает, что он картину использовал, чтоб долг покрыть.
– Значит, у этого мужика там связи?
– Похоже на то.
– Мне трудно в это поверить.
– Насчет связей?
– Нет, насчет долга. Этот мужик – такое впечатление, что он еще полгода назад на улицах колпаки с колес тырил.
Хорст легонько пожал плечами: глаза сонные, лоб прошит морщинами.
– Кто знает. Может, это и неправда, но я на удачу больше не хочу полагаться. Дам ли руку на отсечение? – спросил он, лениво стряхивая пепел на пол. – Нет.
Борис хмуро глядел в свой бокал с вином.
– Он был любитель. Уж поверь мне. Ты б сам убедился, если бы его увидел.
– Да, но Саша говорит, он игрок.
– А тебе не кажется, что Саша знает больше, чем говорит?
– Не думаю. – В его манере была какая-то отстраненность, будто он отчасти сам с собой разговаривал. – “Подождем – увидим”. Вот все, что я слышу. Ответ неудовлетворительный. С головы гниль идет. Но, повторяю, до хвоста мы еще не добрались.
– И когда Саша будет в городе?
Полумрак перебросил меня прямиком в детство, в Вегас, в смутную зону не рассеявшегося по пробуждении сна: мгла сигаретного дыма, грязная одежда на полу, от экранного свечения лицо у Бориса то белое, то синее.
– На следующей неделе. Я тебе позвоню. Сам с ним тогда поговоришь.
– Да. Думаю, нам стоит вместе с ним поговорить.
– Да. Я тоже так думаю. В будущем оба будем умнее… до этого нельзя было доводить… но в любом случае, – сказал Хорст, который медленно, рассеянно почесывал шею, – ты понимаешь, что я опасаюсь слишком сильно на него давить.
– Сашу это как раз устраивает.
– Значит, подозреваешь что-то. Говори.
– Мне кажется… – Борис покосился на дверь.
– Да?
– Мне кажется, – Борис понизил голос, – ты с ним уж очень мягко. Да, да, – вскинул он руки, – знаю. Но уж очень все удобно складывается для этого парня – свалил, сам без понятия, ничего не знаю!
– Ну, может, и так, – ответил Хорст. Он казалось, отключился, как будто и не с нами отчасти, словно взрослый в комнате, полной маленьких детей. – На меня это тоже давит, на всех нас. Я не хуже твоего хочу докопаться до сути. Хотя, как знать, этот его друг, может, вообще коп был.
– Нет, – решительно ответил Борис. – Не коп. Не коп. Я знаю.
– Ну, честно говоря, я так тоже не думаю, но мы пока много чего не знаем. Но все равно я не теряю надежд. – Он снял с кульмана деревянную коробку, стал в ней копаться. – Так вы, джентльмены, точно не хотите немножко закинуться?
Я отвернулся. Я-то до смерти хотел. А еще я хотел взглянуть на Коро, но для этого пришлось бы пройти мимо тел на полу. На полу на другом конце комнаты, прислоненные к панельной обшивке, стояли несколько картин: натюрморт, парочка пейзажиков.
– Иди, посмотри, если хочешь, – сказал Хорст. – Лепин поддельный. А вот Клас и Берхем продаются, если интересуешься.
Борис рассмеялся и вытянул у Хорста сигарету.
– Он не в деле.
– Нет? – искренне удивился Хорст. – А я ему за пару хорошую цену предложу. Продавцу нужно позарез их сбыть.
Я подошел взглянуть: натюрморт, свеча, наполовину пустой бокал вина.
– Клас Хеда?
– Нет, Питер. Хотя, – Хорст отложил коробку, встал позади меня, приподняв за шнур настольную лампу – обе картины омыло резким, казенным светом, – вот этот кусочек – он поводил в воздухе изогнутым пальцем, – видишь, где отражение свечи? И уголок стола, и драпировка? Чуть ли не Хеда для бедных.
– Прекрасная работа.
– Да. Прекрасная в своем роде. – От него пахло сальной немытостью, с резким пыльным душком иностранной лавки – будто из китайской шкатулки. – По нынешним вкусам слегка прозаично. Классичность эта. Излишняя нарочитость. Но все равно, Берхем хорош.
– Поддельных Берхемов сейчас очень много, – спокойно заметил я.
– Да. – От поднятой лампы на пейзаж падал жутковатый синюшный свет. – Но этот симпатичный… Италия, 1655… охряные тона прекрасны, да? Как по мне, Клас не так хорош, очень ранний, хотя провенанс у обоих полотен безупречный. Хорошо будет, если так и останутся вместе… эти двое никогда не разлучались. Отец и сын. Повстречались в одной старой голландской семье, после войны оказались в Австрии. Питер Клас… – Хорст поднял лампу повыше. – Вот честно, Клас неровный такой. Превосходная техника, превосходная поверхность, но вот что-то тут не то, согласись? Композиция распадается. Рыхлая она какая-то. И вот еще, – он очерчивает большим пальцем чрезмерно яркий блеск, исходящий от полотна, – переборщили с лакировкой.
– Согласен. И вот, – я рисую в воздухе уродливую загогулину, – кто-то так рьяно чистил полотно, что в одном месте стер лак до лессировки.
– Да, – его ответный взгляд был приветливым, сонным, – совершенно верно. Ацетон. Того, кто это сделал, пристрелить надо. И все же вот такая средняя работа в плохом состоянии – даже неизвестного художника – дороже любого шедевра, в этом-то вся ирония, для меня – дороже, уж точно. Особенно пейзажи. Их очень, очень легко продать. Власти на них смотрят сквозь пальцы… по описанию их распознать сложно… а тысяч на двести все равно потянут. А вот Фабрициус, – долгая, покойная пауза, – это уже другой калибр. Примечательнее работы через меня еще не проходило, это я точно могу сказать.
– Да-да, потому-то мы так и хотим ее вернуть, – проворчал Борис из сумрака.
– Совершенно невероятная, – невозмутимо продолжал Хорст. – Вот такой натюрморт, – он медленно повел рукой в сторону Класа (окаймленные чернотой ногти, шрамистая сетка вен на тыльной стороне ладони), – уж такая нарочитая обманка. Техника потрясающая, но слишком уж рафинированная. Маниакальная точность. Есть в ней что-то мертвое. Не зря они и называются natures mortes, верно? Но Фабрициус, – шажок назад, подламываются колени, – теорию про “Щегла” я знаю, знаю очень хорошо, люди эту картину зовут обманкой, и правда, издали так оно и может показаться. Но мне наплевать, что там говорят искусствоведы. Верно: кое-какие ее части проработаны, как у тромплёя… стена, жердочка, блик света на латуни, но тут вдруг… грудка с перышками, живехонькая. Пух и пушок. Мягкий-премягкий. Клас эту финальность и точность заострил бы до смерти, а художник вроде Хогстратена – тот и вовсе бы не остановился, пока не заколотил бы гроб наглухо. Но Фабрициус… он насмехается над жанром… мастерски парирует саму идею тромплёя, потому что в других кусках работы – голова? крылышко? – нет ничего живого, ничего буквального, он намеренно разбирает изображение на части, чтоб показать, как именно он его нарисовал. Мажет и малюет, очень выпукло, будто пальцами, особенно на шейке – вообще сплошной кусок краски, абстракция. Поэтому-то он и гений, не столько для своей эпохи, сколько для нашей. Тут двойственность. Видишь подпись, видишь краску на краске и еще – живую птицу.