Ким напряженно вслушивается в сдавленный, болезненный голос друга — сдавленный, как его немощное тело, и болезненный, как воспоминание о страданиях, которые оно познало. Для Кима сейчас не существует ничего, кроме этого голоса, этой боли, он верен старой дружбе и своему долгу. Перед его мысленным взором мелькают сцены насилия и унижения, которые ему хотелось бы навсегда забыть, при всем уважении к памяти погибших товарищей, и, уйдя в себя, он не замечает, что происходит внизу, у его ног, не видит тот знак, который отчетливо вижу я, который мы с вами видим: огромный огненно-красный скорпион медленно ползет на изогнутых лапах по белоснежным плиткам, приближаясь к ногам друзей и поводя из стороны в сторону своим страшным жалом, пламенеющим пунцовым шипом. «Откуда тебе все это известно, если тебя там не было? — спросите вы. — Откуда ты знаешь про сдавленный голос и огненного скорпиона? Да и как мог оказаться скорпион на сверкающем стерильной чистотой полу в роскошной дорогой клинике в пригороде Парижа?…» Если вы когда-нибудь смотрели на алую вечернюю зарю, терпеливо дожидаясь последнего луча, который ярко вспыхивает, прежде чем умереть, вы, конечно же, поймете, о чем идет речь.
Повернув колеса своего кресла, Леви почти вплотную приближается к Киму и давит скорпиона, — он тоже не заметил блеска ядовитого жала.
— Когда ты сможешь отправиться в путь? — спрашивает он с нетерпением.
— Когда прикажешь, капитан, — без колебаний отвечает Ким.
— Я немедленно позабочусь о билетах и деньгах. В Марселе сядешь на грузовое судно нашей компании, его капитан — мой друг, у тебя будет хорошая каюта… Ты спросишь, почему я заставляю тебя плыть на моем корабле, вместо того чтобы купить билет на самолет, уж не собираюсь ли я сэкономить несколько долларов? Разумеется, дело не в этом: просто таким образом ты сделаешь для меня еще одно доброе дело. Судно называется «Нантакет», а в каюте его капитана имеется некая вещь, которая принадлежит мне. Я хотел бы получить ее обратно. Речь идет о китайской книге, автор — Ли Ян; ты узнаешь ее по желтому переплету и прекрасным иллюстрациям. Есть и другая примета: на первой странице ты увидишь китайские иероглифы, дарственную надпись, выведенную красными чернилами, а рядом — алое пятно… Ни в коем случае не забудь: алое пятно. Ты должен потихоньку стащить эту книгу, так, чтобы капитан ничего не заметил. Не спрашивай меня, что все это значит, расскажу тебе в Шанхае… Если только выйду отсюда живым. Я могу рассчитывать на тебя, mon ami?
[15]
— Я сделаю все, о чем ты просишь.
— У тебя будет много вещей?
— Зубная щетка и браунинг с перламутровой рукояткой.
Леви улыбается, сидя в своем кресле.
— Вижу, ты не потерял ни храбрости, ни чувства юмора.
— С первым дело обстоит лучше, чем со вторым, — отвечает Ким.
— Отлично. Тебе понадобится одежда и деньги. Я прикажу выплатить три тысячи долларов, в Шанхае купишь все необходимое.
— Я думал, японцы разграбили город.
— Ничего подобного. В Шанхае можно найти то, чего нет в Париже, к тому же лучшего качества и намного дешевле. Если тебе понадобятся деньги или что-то еще, смело обращайся к моему партнеру, его зовут Чарли Вонг; я дам ему необходимые указания. Ты ни в чем не должен нуждаться. Купи себе хорошую одежду. — Леви улыбается, однако губы чуть кривятся от боли. — Рядом с Цзинфань ты должен выглядеть элегантно, она настоящая красавица… И последнее. — Он вынимает из кармана крошечный металлический предмет и, держа его на ладони, показывает Киму. — Знаешь, что это такое?
— Пуля от девятимиллиметрового револьвера.
— Точно. Та самая, которую полковник Крюгер всадил мне в спину, это она приковала меня к инвалидному креслу. Я хочу, чтобы ты вложил ее в рот проклятому мяснику, когда он сдохнет.
Ким молча кивает и пристально рассматривает пулю, словно пытаясь измерить холодную ярость, что дремлет внутри заостренного цилиндрика, лежащего в розовом гнездышке его ладони. Но думает он в этот миг не о предстоящем риске, не о трудностях и не о сложных путях неиссякаемой ненависти и неотвратимой мести, которые пересекут вместе с ним моря и достигнут иных земель, иного континента. Он думает только о тебе, Сусана, о далеком островке одиночества, где ты томишься и откуда он хочет тебя вызволить. Как часто много дней спустя, твердо веря в вашу грядущую встречу в Шанхае, он будет представлять твою улыбку, мечтать о том, как, избавившись от болезни, ты будешь гулять под пышными кронами деревьев на берегу Хуанпу: ты держишь его под руку, ты прекрасна, в твои волосы вплетены цветы, на тебе узкое платье из зеленого шелка с разрезами по бокам, как у юной китайской модницы…
3
Примерно раз в две недели донья Конча заходила в особняк, забирала сплетенные сеньорой Анитой кружева и оставляла ей новые заказы, простые, незамысловатые вещицы, в основном разного рода салфетки. Обычно она приносила Сусане цветки бузины, заваривала их в кастрюле, а затем натирала ей отваром грудь и спину, болтала с Форкатом, а иной раз даже помогала сеньоре Аните по дому. С середины мая, когда на склонах горы Пелада зацвел дрок, братья Чакон приносили Сусане охапки веток, усыпанных желтыми цветами, и она раскладывала их на кровати. Желтый цвет она любила почти так же, как зеленый.
Каждые две недели к Сусане приходил доктор Бархау, угрюмый толстяк лет шестидесяти, который жил возле парка Гюэль и обходил весь квартал, с трудом передвигая больные ноги. Бездонные карманы его пиджака всегда были набиты леденцами. Он приносил Су-сане журналы про кино, брал ее руку, садился рядом, отчего кровать заметно проседала, ставил ей градусник и заставлял выпить растворенное в воде лекарство, после чего медленно впрыскивал в вену хлористый кальций, от которого у нее перехватывало дыхание и кружилась голова. Доктор Бархау был совершенно лыс, зато из его ушей, словно компенсируя этот недостаток, торчали густые рыжие волосы, похожие на маленькие букетики цветов.
— Как твой кашель, детка? — спрашивал он Сусану, легонько ущипнув ее румяную от жара щеку. — Поднимай рубашку и показывай спину. Температура, говоришь? Снова тридцать семь и восемь? Ну и что? Под вечер она у тебя всегда немножко поднимается. — И, неуклюже прижав цветущее ухо к ее спине, доктор выслушивал пораженное легкое.
Иногда он усложнял процедуру: брал два серебряных дуро, одну монетку клал Сусане на грудь, ребром другой осторожно по ней постукивал, прижатым к спине ухом внимательно вслушивался, как звуки отдаются в каверне, а потом, закрыв глаза, вел с легким странный разговор — бормотал, мычал, гудел. За его грубоватыми неуклюжими повадками скрывалась трогательная забота, проявлявшаяся открыто лишь в те мгновения, когда в глазах больной мелькали печаль и страх смерти. Стетоскоп прижимался к груди, на лице Сусаны на миг возникало выражение ужаса; она неподвижно смотрела в пустоту, а затем испуганно заглядывала в глаза матери или в мои; я с трудом выдерживал этот взгляд, однако доктору Бархау он был хорошо знаком. Он легонько трепал Сусану по волосам: