Сана хватается за сердце — да не справа ли оно у нее, в самом деле, а если да, то что с этим делать?.. «Э-эй!» — кричит она, теряя людей из виду. Белая пустыня пугает, мозг тут же монтирует чудовищный синопсис: страшилка-мозаика, кури — не кури, что ты будешь делать одна, detka… Сана не помнит, сколько продолжается паника: ей кажется, будто рядом, справа, стоит лошадь — однако на самом деле никакой лошади нет, а значит, и никакого человека — там, слева — нет тоже… «Э-эй!» — а вот и не эхо: ей давно уже машут, но Сана не видит, не видит ничего, кроме прячущегося в белых цветах фантома; да она, похоже, и впрямь ослеплена… От высоты закладывает уши; в какой-то момент Сана понимает, что не может сделать ни шагу: что ж, лечь в снег — тоже вариант!
Сплевывая кровь, она морщится от взгляда шамана: каждое его слово срезает с души некую родинку — одну да одной, быстро-быстро. И вдруг он начинает говорить о Солнце и вселенской любви, о силе, которая вливается в нее с каждым новым шагом, о том, как проходит сила эта — через макушку — прямо в сердце, как несется в первую чакру, как заливает ступни — и ступни, о чудо, оживают. Интермеццо, впрочем, коротко: «Можешь говорить — значит можешь идти, а умирать будешь — молчи». Сане не по себе от смеющихся зрачков шамана, не по себе от его коронного (всегда, как кажется ей, не в кассу) «Да тут бабушка пройдет!» — в чем — в чем, а уж в этом-то она сильно сомневается. И тут же: а ведь этот экземпляр едва ли не великолепен — да, пожалуй: едва ли не…, — хотя и не безупречен. И все же она смотрит на шамана скорей как на картину: штучное исполнение, бесценный экспонат, отгороженный от любопытствующих разделительной полосой унылой музейной веревки.
А потом еще один волшебный лес — только иной: кофейно-шоколадный, буро-коричневый, медно-охряный. Она видела такой лишь во сне или представляла — в детстве, в детстве, — читая волшебные сказки: три орешка для Саночки,
[158]
то ли еще будет! Впрочем, если бы не ребята, едва ли она осилила б все эти подъемы и спуски, не перешла всех этих рек с их скользкими, до блеска отполированными, камнями: оступишься — тут же сломаешься. От усталости Сана не чувствует, совсем не чувствует себя, и это, вероятно, самое лучшее: можно снять с сердца шкурку да и бросить в костер, превратиться в спящую княжну и, растянувшись в хрустальном гробу, дождаться сказочного П… Сана осекается. Да пошел он, кричу я с другой стороны монитора, пусть катится! «Поиметь» редкую кистеперую рыбку (а ты же кистеперая рыбка? Latimeria chalumnae — так, кажется?), и не подавиться — черта-с-два!
Нет-нет, увиливает Сана, поймать тишину, не захлебнуться в бессловесном ее нейтрале, — а больше ничего и не надо: кажется, она даже пропускает мимо ушей мое «дура» — да кажется, она и впрямь чокнулась!
Сана раздевается и заходит в воду: ноги тут же сводит. «Что есть холод мой в сравнении с холодом того, кого ищет душа твоя?» — слышит она голос реки и, поскальзываясь, отзывается: «Ничто…» — «Что есть цепи мои в сравнении с цепями того, кого жаждет тело твоё?» — «Ничто…» — «Что есть нежность моя в сравнении с нежностью того, кого любит сердце твое?» — «Ничто! Ничто, блин, под Луной этой не вечно! Да только чувство мое гор — выше, шамана — сильней, тебя, Шьыхьгуаше,
[159]
— красивей!»
Сана смотрит в небо и не сразу замечает подплывшего шамана: он кладет руку сначала на первую ее чакру, затем на вторую, и говорит: «Оставь раны в прошлом, люби себя», — а потом гладит ее спину: тихо, неспешно, абсолютно неэротично.
За всю бы жизнь выреветься, ан нет: терпи, detka, до стольной — там-то уж вволю наплачешься, кули сумеешь, ну а пока… Сидя с шаманом у костра, ты, как и он, тянешь монотонно «А-у-ум!» да буравишь глазами гору: внезапно она оголяется — светящаяся полоска, точная копия вершины, становится отчетливо видимой. И если шаман различает сиренево-оранжевое свечение, то ты в состоянии уловить пока лишь несколько оттенков белого. «А-у-ум!» — каменная голова (волхв? индеец?) по центру, слева — грузинка, правее — г-н Маркс, он же — череп, он же — шут (если забрать еще правее)… «А-у-ум! — шепчет Сана, а потом вот только это — вот только это, и ничего больше, потому как ничего больше и нет: — Иногда я слышу, как ты говоришь со мной на праязыке: порой кажется, будто я понимаю отдельные фразы, превращенные тобой в линии, в толчки, ранящие мою матку, в скольжения по ничто без малейшей точки опоры. Иногда я думаю: почему бы не вырвать из души твоей гланды — у нее ведь от них ангина! На залитой солнцем поляне раскрошу твою горечь, войду в океан твоей радости, переведу с русского на русский все да/нет/позже, выпью до дна безмолвное знание чувств безусловных. Когда же сойду с гор, не узнаю отражения своего в зеркале: тут-то и забьем на бинарную эту логику, а когда пуля височная сердце прожжет, взлетим: тихо, невинно…».
Ночью, выбравшись из палатки покурить, Сана увидела всамделишную, без всяких 3D-шных штучек, падающую — la-la — звезду, и загадала то самое, что загадала бы на ее месте каждая немертвая баба, дошедшая до Белой реки.
А утром пронзает: намерение.
[160]
Намерение, высказанное на Месте Силы.
Ее намерение, ее потом и ее кровью очищенное от всего наносного: дело лишь в чистоте стиля и точности формулировки… Как могла забыть?..
Увидев выходящего из воды шамана, Сана отворачивается, смутившись вовсе не от дразнящей его наготы, а от осознания того, что именно сейчас читает он ее мысли. «Страх и слабость внутри тебя» — вспоминает она и морщится: странно, не замечает разве он ее цельности, не видит разве, что она давно не боится! «Что ты хочешь получить от поездки?» — от застающего врасплох вопроса Сана вздрагивает, все попытки объяснить что-либо тщетны: «Ты не готова: очень много слов». Сана качает головой — как не готова? Что в его понимании быть готовой?.. Да разве не она рискнула? Да разве…
Она долго сидит у водопада и, тихонько чертыхаясь, пытается прийти к лаконичной формулировке того, что привело ее сюда, а когда, час спустя, озвучивает намерение, шаман кивает и оставляет ее одну.
Никогда, возможно, не было ей так легко, как в недолгие часы привалов — и пусть, пусть они говорят и думают что хотят, эти «продвинутые», пусть считают ее сумасшедшей (впрочем, кто НЕ? Условно адекватный — вот и весь диагноз) — ей все равно, совершенно, абсолютно: в выдвижных ящичках памяти останется лишь нужное ей, все остальное забудется.
Пока же один из посвященных — халдей, экс-учителишка — скорее забавляет, нежели раздражает неуклюжей конструкцией фраз и неправильностью ударений. Сана знает все, что скажет через минуту новоявленный гуру. Дважды два, detka, дважды два: и снова — что ты делаешь здесь?.. Привыкший к лексике старшеклассниц, он пытается подложить обкатанный стилёк и под Сану, однако в ответ на солдафонские комплименты («А у нее — в третьем, разумеется, лице, — красивые мышцы спины») она лишь усмехается: ««Добежавший сперматозоид» считает баб существами второго сорта: какая, однако, скука…» — «Респект за эти слова!» — произносит неожиданно повеселевший шаман, но вскоре заводится, кивая на котелок: «Ну и варево!» — «Не хочешь — не ешь», — пожимает плечами Сана, а потом, после коронной фразы «Мужика тебе хорошего надо!» и похлопывания по плечу («Да я, если б мы вместе жили, или бил бы тебя, или убил…» — насвистывает халдей), начинает хохотать. Ну что, в самом деле, хотела она от играющих «в настоящих мужчин» энергетических мальчиков, получивших посвящение!
[161]
«Говори, что знаешь, делай, что должен, — будь, чему быть»,
[162]
так ведь?