— Не знаю, как прожила двадцать один день. Почти умерла. Почему так нескоро? Так долго? По-че-му-у-у?!!
— Я ничего не понимаю в этой жизни; только… — он взял мое лицо в свои ладони… — Все будет хорошо, помнишь?!
Я помнила.
И мы выходили на привокзальную площадь, и шли, обнявшись, по каким-то улицам, и долгодлинно целовались на эскалаторе, и цветы падали у меня из рук…
А потом почему-то смотрели в «Иллюзионе» «Аббу» и до упора просаживали деньги в маленьком ресторанчике неподалёку.
Он вглядывался — через шампанское — мне в глаза и говорил, что я катастрофически красива, и что обладать такой женщиной — больше, чем счастье, и что он, в сущности, слегка кретин и просит только чуть-чуть подождать, ведь нельзя же так — сразу…
А под утро мы поехали ко мне, лелея лишь одно — чтобы эти двое суток никогда не заканчивались; нам уже не приходилось постоянно обволакивать мысли в слова: слова не имели никакого значения, они были бессильны перед нашими лицами и прикосновениями.
В тот раз мне как-то особенно не хотелось отпускать его. Погода шептала, но листья кружились на ветру, видимо, все же медленнее наших головокружений.
Я не представляла, что могу источать такое количество слез: сплошная лужа, а не глаза. Он просил: «Не надо, так хуже. Мы же еще увидимся. Ну, скажи: у-ви-дим-ся», — произносил по слогам, а я повторяла, и если бы этого не происходило на самом деле, то жутко напоминало бы пошлую мелодраму.
Стекло поезда с легкостью перекосило этот мир. Я четко различала черное и белое, хотя догадывалась, что ни того, ни другого, в принципе, не существует; но я не была настолько принципиальна… Потом приложила ладонь — через стекольную завесу — к ладони за перронным миром; оставалось только бежать за вагоном: «…синенький скромный платочек падал с опущенных плеч…»
А вечером уже писала письмо в Межград — в этом промежутке можно любить только буквами.
Через день он позвонил и сказал, что увольняется. Что немного приболел, но это — так, ерунда: давление. Что должен продать дачу и квартиру: «Чтобы приехать к тебе». Из Межграда — в Город. Что осталось потерпеть совсем, в сущности, немного и что, конечно же, все будет хорошо. Его голос делал так, что я срасталась с телефонной трубкой — это, видимо, и есть тот самый оргазм души — пошло, конечно, да только не знаю, как еще назвать по-другому. Глуховатое «…тоже тебя…» звучало совсем почти сказочно, и мы не боялись потерять эту сказку — МЕЖГРАД, заставляющий проживать день как месяц из-за инквизиторского лимита даже секунд.
— Приезжай скорее! — раздалось одновременно на разных концах проводов, но в этот момент все внезапно оборвалось: остались одни гудки.
Прошло еще сколько-то писем, неприездов, «Алло, это ты?» У меня постоянно болела голова — к тому же на работе был полный абзац, не давали даже за свой счет. На «по собственному желанию» не хватало духа, и я совершала пустые однообразные действия, перечитывая по вечерам почему-то Паустовского — успокаивал. Я просыпалась, существовала, засыпала, опять просыпалась — и, в единственной тщетной надежде увидеть его скоро, почти смирилась с этим, хотя, конечно, как только не изворачивался мой мозг перед самим собой!
Мы перезванивались, и телефонистки, видимо, в ужас приходили от того безумного количества минут, которые мы позволяли себе в Межграде. А мы создали свой собственный мир.
Как-то вечером я пришла домой в совершенно жутком состоянии. Уже несколько дней его телефон не отвечал, да и мой дал обет молчания. Внезапно я подскочила от резкого звонка в дверь: телеграмма не хотела фокусироваться в зрачках; если бы я умела падать в обморок, то непременно упала бы.
На кладбище ветрено; его бывшая жена смотрит на меня как на больного ребенка.
— Какая еще опухоль мозга?
Молчит. Мне хочется того же диагноза.
Она берет меня за руку:
— Пойдем. Он и так прожил с этим слишком долго.
— Так ты знала?! И про нас?!
Молчит. Отворачивается. Слышу, как соленая капля скатывается с ее щеки на ворот свитера.
Я надеваю твой любимый темно-синий брючный костюм и душусь подаренными тобой духами: маленькая коробочка «Marina de Bourbon».
Расстояние от дома до вокзала — тонкий крестик из ладонных линий.
Я стою на перроне.
Я хочу, чтоб ты приехал!!
Если меня спросят, как дьявол мучает людей в аду, я скажу: «Он заставляет их ждать».
Я, ты, он, она
Я — дурак. Еще — идиот, кретин, моральный урод, тунеядец, отщепенец; к тому же играю на басу. Но главное — дурак. Мне Витька так прямо и сказал, когда наливал вчера: «Ты, Востоков, дурак. У тебя стадии ремиссии не бывает», — и заржал.
Мы выпили, я признал собственную хроническую запущенность и, икнув, кивнул: «Да, дурак. Но, может, самый совершенный дурак на свете. Несовершенных дураков полно, а ты вот найди Истинного Дурака, с большой буквы — Дурака!»
Витька налил еще и ничего не сказал: Витька — мой друг. Он не такой дурак, как я, и играет не на басу, по левым концертам, а закончил консу и поступил на исполнительское отделение аспирантуры. Еще Витька не такой кретин, моральный урод и тунеядец. Но отщепенец еще тот и к русскому року относится нормально, хотя у него академическое образование. Это он так называет: «академическое образование» — я бы до такого не допился.
Мы с Витькой когда-то вместе росли в одном бирюлевском дворе, грызли карандаши за одной партой, курили в подъезде. Потом он закончил консерваторию с отличием, женился на Леночке из Ярославля — Леночка тоже закончила консу с отличием — и купил комнату в коммуналке на ВДНХ, недалеко от Звездного бульвара и «Мечты импотента» — памятника покорителям советского космического пространства: Витька имел на жизнь серьезные планы. Я таких планов не имел: в гробу я вообще видел «серьезные планы». Это еще вопрос к тому же, что считать серьезным — может, «Мечта импотента» и есть самое серьезное.
Я не говорил этого Витьке; я допивал портвейн и уже собирался уезжать: маршрут «ВДНХ — «Академическая» после крепкой дозы портвейна казался очень большим расстоянием. И чем большим казалось мне расстояние от ВДНХ до «Академической», тем стыднее становилось.
За что? Перед кем? Этого я уже не смогу объяснить. Помню только, что в десять Витька хлопал меня по плечу и провожал до лифта.
…На улице стало лучше. Вообще — хорошо было на улице. На улице всегда гораздо приятней, чем в прокуренном помещении.
Зажглись фонари; под ногами что-то шелестело и хрустело: я вспомнил, что октябрь давно уж наступил, а роща все не отряхнула… Но, вообще-то, целый день почему-то думал о Гоголе. Особенно яркой перед глазами стояла картина, красочная такая, где Гоголь жжет второй том «Мертвых душ».
Странно: говорят, у Гоголя никогда не было девушки. А вот одна из моих бывших девушек без ума была от Гоголя! Впрочем, это «странно» только после портвейна — на самом деле, все очень просто.