За день до моего отъезда мы отправились на Кони-Айленд. Мы пили пиво в баре у прибрежного променада, там, где на морском берегу сидели, согнув спины, старики с удочками, повернувшие свои баскетбольные каскетки козырьком к затылку. Пронзительные крики чаек достигали бара, разумеется, называвшегося «Атлантик» и позади которого в безлюдном увеселительном парке с редким скрипом вертелось колесо обозрения. На стойке бара светился экран телевизора, и футбольная дорожка на экране была почти такого же зеленого цвета, как стены в этом грязноватом помещении. Игроки сбегались на дорожке, образуя скопище согнутых спин, а затем, спустя мгновение, разбегались врассыпную, словно стая громадных, неуклюжих чаек. Блестящие самолеты один за другим появлялись в небе над морем и удалялись, чтобы совершить посадку в аэропорту Дж. Кеннеди. Рыбаки-любители на молу снова и снова погружали удочки в воду. Рядом с ними лежали связки небольших сверкающих рыбок. Позади них, по другую сторону от увеселительного парка, высились последние в Америке многоквартирные дома с дешевым жильем; окна их выходили на океан, а сами они были высокие, темные, квадратные. Элизабет заметила, что эти мрачные жилые блоки напоминают ей тысячелетней давности мазанки в Йемене и Сане. Над аттракционом «Русские горы» сверкали белые лампочки, образуя единственное слово: «Гималаи». Мы провели на пляже около часа. Элизабет лежала, устроив голову у меня на коленях, прикрыв глаза в свете пасмурного дня. Волосы ее рассыпались веером на моих ногах. Я смотрел то на ее лицо, то на море. Я спросил, не оставила ли она мысль о том, чтобы вернуться домой, в Копенгаген. Она сказала, что не знает, может быть. Мы в тот день разговаривали не так уж много. Молчали мы и на следующий день, в такси, по дороге в аэропорт. Она криво усмехалась, когда мы стояли перед стойкой регистрации. Сказала, что было приятно встретиться со мной. Это звучало так, словно мы никогда больше не увидимся, словно между нами не произошло ничего особенного. Потом быстро поцеловала меня и пошла, не оборачиваясь. Полгода спустя я стоял на другом побережье вместе с Астрид. Это было на следующий день после нашего приезда в Порту. Собственно говоря, мы намеревались проехать прямо на юг, в Лиссабон, и, быть может, сделать остановку в Коимбре. Но нам захотелось взглянуть на море. Мы не видели моря со дня пребывания в Сан-Себастьяне. Мы ехали по Дору вдоль разрушающихся фасадов домов, с грязными изразцами, балконами с заржавленными решетками, веревками с развешанными на них простынями и застиранным детским бельем. Потом мы добрались до устья реки, где видны были на песчаной косе фигурки рыбаков-любителей, маленькие и затерянные в тумане. Мы доехали до Матозиньюша и пошли по огромному пустынному пляжу, позади которого видны были обветшалые прибрежные кафе и кабинки для переодевания, а вдали тускло поблескивали в мглистом солнечном свете нефтяные цистерны. Мы шли, пока совсем не изнемогли от усталости, и остановились перед желтоватой полосой прибоя из пены и взвихренного песка и стали вглядываться вдаль, насколько видел глаз, туда, где море сливается с туманом. Позже я обнаружил, что Матозиньюш и Кони-Айленд находятся прямо друг против друга, примерно на сороковом или сорок первом градусе северной широты. Пляж, где я сидел с головой Элизабет у себя на коленях, пытаясь представить себе, что было бы, если бы я оставил Астрид, и пляж, на котором я стоял вместе с Астрид Полгода спустя, простившись с Элизабет вторично, находились друг против друга. Пляж в Старом Свете и пляж в Новом Свете, разделенные океаном, сгубившим столь многих до меня, полных надежд, словно мир все же не был единым пространством, только очень большим. Словно речь шла о совершенно разных мирах.
Астрид не встречала меня в аэропорту в тот первый раз, когда я весной вернулся в Копенгаген из Нью-Йорка, полный воспоминаний об Элизабет, точно туманных, нереальных картин минувшего, осевших на дне моей усталости. Это было огромным облегчением. Я боялся, что она будет стоять, держа за руку Розу, а чуть подальше будет в ожидании стоять Симон в баскетбольной каскетке и с наушниками, нетерпеливый и дергающийся, поскольку встречать отчима в аэропорту казалось шестнадцатилетнему подростку ниже его достоинства. Я так старательно готовился к этой встрече в зале прибытия, что у меня уже не хватило сил на то, чтобы представить себе, как все это произойдет. А произойдет ли вообще что-то? Пока я дремал в самолете, моя измена предстала передо мной во всей своей необозримой масштабности. Я не мог думать о ней просто как о любовной интрижке, случившейся в Ист-Виллидже в минувшие три недели, хотя теперь я уже сидел в самолете на многокилометровой высоте над уровнем моря и был вновь в полном одиночестве. Мне следовало бы рассматривать этот воздушный коридор над Атлантическим океаном как шлюз, который элегантно и безболезненно отделит меня от моей тайны и сомкнется за моей спиной. Мне ведь хорошо было известно, что подобные амурные интрижки — дело обычное, особенно когда человек входит в пору зрелости и ему остается лишь посмеиваться над наивностью своей юности, как обычно посмеиваются над своими старыми фотографиями, на которых выглядишь таким простодушным, с мягкими щечками, одетый в костюм, давно вышедший из моды. Я хорошо представлял себе, что это должна быть всего-навсего безобидная «прогулка налево» без последствий, и нет никаких оснований для того, чтобы каяться и отягощать жизнь Астрид совершенно ненужными страданиями. Но представление о моем собственном молчании было не менее мучительным, чем представление о реакции Астрид в ответ на мой рассказ о том, что случилось в Нью-Йорке. До этих трех недель я был тем, кем стал за все эти годы совместной жизни с Астрид, но я был тем, кем был, именно потому, что думал, что она знает обо мне все, что ей следует знать. Я никогда не хотел иметь от нее секретов; напротив, меня даже страшила всегда мысль о том, что может быть нечто, чего я не рассказал или не продемонстрировал ей, нечто, чего она не видит или не подозревает. Я мог верить в ее любовь, лишь полагаясь на то, что она любит меня вопреки всему, что обо мне знает, вопреки моим ошибкам и слабостям. Когда я десять лет назад поцеловал ее зимним вечером у себя на кухне, поцеловал, можно сказать, совершенно чужую девушку, которую посадил в такси, а потом дал приют в своем доме только по доброте душевной, и когда она несколько месяцев спустя сообщила мне, что беременна, а я легкомысленно ответил «Почему бы и нет?», то невольно ухватился за шанс избежать одиночества и стать кем-то в этом мире вместе с ней, в ее глазах и во всем, что мы делали вдвоем. Когда Инес покинула меня, я словно стал жертвой проклятья, которое сделало меня невидимкой. Все случилось не так, как я думал в те часы, когда лежал на покрытом пледом диване в идиллических развалинах моей юности среди груд битого кирпича и следил за птицами, летающими под потолком, мечтая о том, чтобы быть никем. И все же так не произошло, не произошло того, о чем я думал в своем детском высокомерии и о чем говорилось в стишке, который я заучил наизусть: «До чего тоскливо быть кем-то, открытым всему миру наподобие лягушки». Инес, напротив, самым жестоким образом наказала меня за мою несчастную страсть и превратила меня в уродливую жабу, покрывшуюся слизью и зеленой плесенью от одиночества, и лишь когда Астрид поцеловала меня, я снова стал человеком, как и все другие, но не первым попавшимся, потому что я стал именно тем человеком, которого она встретила совершенно случайно, но который между тем показался ей лучше многих других, и я тут же решил, между двумя короткими мгновениями, без долгих раздумий и, в сущности, совершенно легкомысленно, что именно тем человеком я и стану, тем человеком, которого она своим взглядом вызвала из небытия. И таким образом я захлопнул дверь в потаенную комнату внутри себя. Так размышлял я на борту самолета, а между тем тьма над Атлантическим океаном сгущалась с неестественной быстротой. Вот так-то я и повернулся спиной к моим заросшим растительностью руинам, где я больше всего был самим собой, потому что мне оказалось достаточно мышей и бродячих котов и не требовались ничьи чужие глаза, чтобы удерживать меня в этом мире, не давая исчезнуть. Наблюдая, как небо в иллюминаторе становится темно-синим поверх облаков, я думал, что избежал участи невидимки, но избежал я ее лишь для того, чтобы исчезнуть для самого себя, затерявшись в водовороте видимого мира, состоящего из лиц и форм, где существовало множество способов исчезнуть в лабиринте расходящихся дельт случайностей.