Пока она говорит, слушаю, киваю и думаю о своем. Но вот она замолчала.
— Знаешь, — говорю я, — когда я сидел в тюрьме не в новой, а в казарме, просто в маленькой комнате под замком, — я так голодал, что о женщинах даже не думал, только о еде. Жил от кормежки до кормежки. И досыта никогда не наедался. Заглатывал все сразу, как собака, а потом хотел еще. К тому же и от боли очень мучился, то одно болело, то другое: и рука, и плечи, и здесь тоже, — притрагиваюсь к своему распухшему носу, провожу пальцем по уродливому рубцу под глазом: я уже заметил, что многие втайне восхищаются этим шрамом. — А если я иногда и видел во сне женщин, то мне хотелось только, чтобы они уняли мою боль. Сны, как у ребенка. Но я и не подозревал, что желание может надолго затаиться где-то очень глубоко, а потом вдруг, без предупреждения, вырваться, как река из берегов. Ты вот, например, только что сказала про ту девушку… я ведь был к ней очень привязан, ты, наверно, знаешь, хотя из деликатности не говоришь… Когда ты сказала, что она ушла, меня будто кто-то ударил, клянусь тебе. Вот сюда, прямо в сердце…
Руки ее ловко снуют по столу, вдавливают ободок чашки в лист теста, откидывают в сторону аккуратные кругляши, собирают и скатывают в комок обрезки. Встречаться со мной глазами она избегает.
— Вчера вечером я к ней заглянул, но дверь была заперта. Я ничего даже и не подумал. У нее ведь много друзей, я никогда не считал, что я у нее единственный. Ты спросишь, что мне от нее было надо? Чтобы пустила переночевать, разумеется, но и не только. К чему лукавить? Все же знают, что старики тянутся к молодым женщинам, чтобы в их объятиях вернуть себе молодость.
Она пришлепывает тесто, месит его, раскатывает: сама еще молодая, она живет со своими детьми под одной крышей со строгой старухой-матерью; о чем взываю я к ней, сбивчиво бормоча про боль и одиночество? Озадаченно вслушиваюсь в собственные излияния. «Ничего не утаивай! — сказал я себе в тот день, когда мои экзекуторы впервые учинили надо мной пытку. — Сжимать зубы — глупо! У тебя нет никаких секретов. Пусть они знают, что перед ними человек из плоти и крови! Не скрывай своего ужаса, кричи, когда будет больно! Упрямое молчание их только раззадоривает, оно лишь подкрепляет их убеждение, что душа не более чем замок, к которому они обязаны терпеливо подобрать отмычку. Дай волю чувствам! Открой свое сердце!» И потому я кричал, и визжал, и говорил все, что приходило в голову. Но сколь коварна подобная логика! Ибо сейчас, прислушиваясь к тому, что несет мой не знающий удержу язык, я слышу вкрадчивые причитания попрошайки.
— Сказать тебе, где я вчера ночевал? — слышу я свой голос. — Помнишь ту маленькую пристройку за амбаром?
И все же еда для меня — предмет наибольшего вожделения, с каждым днем оно овладевает мною сильнее. Я хочу снова быть толстым. Голод не отпускает ни днем, ни ночью. Я просыпаюсь оттого, что в животе у меня зияет пустота, и изнемогаю от нетерпения скорее начать свой ежедневный обход, постоять возле ворот гарнизона, вдыхая слабый, сырой запах овсянки, дождаться, когда мне вынесут пригоревшие оскребыши; я заискиваю перед детьми, упрашивая сбросить с шелковицы горсть ягод; я перегибаюсь через заборы, чтобы стащить пару персиков; я брожу от порога к порогу, неудачник, жертва любовного безумия, правда уже исцелившийся и готовый с улыбкой принять любую подачку — кусок хлеба с вареньем, чашку чая, а в обеденное время, возможно, даже миску похлебки или тарелку с луком и бобами, ну и, конечно, в любое время фрукты: абрикосы, персики, гранаты — богатые плоды щедрого лета. Ем я, как едят нищие: накидываюсь на еду с таким аппетитом, так подчищаю все до последней крошки, что любо-дорого смотреть. Неудивительно, что день ото дня я потихоньку возвращаю к себе расположение моих сограждан.
А как я умею льстить, как искусно я подлизываюсь! Уже не раз для меня готовили специальное, особо вкусное угощенье: кто — баранью отбивную, зажаренную со сладким перцем и чесноком, кто — кусок ветчины и помидор на хлебе с ломтиком козьего сыра. Когда хозяйки не возражают, я в благодарность за кормежку охотно ношу воду или дрова, хотя силы у меня уже не те. Если же в городе я всех обошел, — а я должен вести себя осмотрительно, чтобы не быть в тягость моим благодетелям, — всегда можно заглянуть в лагерь рыбаков и помочь им чистить рыбу. Я уже выучил несколько слов на их языке, своим появлением я не вызываю здесь никаких подозрений, они знают, каково живется нищему, и делятся со мной тем, что едят сами.
Я хочу снова быть толстым, даже толще, чем прежде. Хочу, чтобы живот, когда его поглаживаю, отзывался довольным бульканьем, хочу, чтобы подбородок утопал в подушках жира и чтобы при ходьбе у меня колыхалась грудь. Я хочу жить простыми удовольствиями. Я хочу (праздные мечты!) навсегда забыть, что такое голод.
Войска ушли в поход почти три месяца назад, и от них до сих пор нет известий. Зато страшных слухов хоть отбавляй: поговаривают, что солдат заманили в пустыню и истребили всех до одного; что втайне от нас войска отозвали для защиты центральных провинций, а приграничные города бросили на произвол судьбы, и варвары в любую минуту могут играючи прибрать их к рукам. Каждую неделю наиболее благоразумные покидают город, двигаясь на восток: они объединяются по десять — двенадцать семей и трогаются в путь, чтобы, как принято теперь это называть, «погостить у родных, пока все не образуется». Они уходят, ведя на поводу вьючных лошадей, толкая перед собой тачки, взвалив на спину узлы, и даже собственных детей нагружают, как мулов. Один раз я видел, как в длинную низкую четырехколесную телегу впрягли овцу. Лошадей в городе уже не купишь. Те, что уходят — те жены и мужья, что до утра шепчутся в постели, строя планы на будущее, а потом закрывают свои прогоревшие лавки и мастерские, — умнее других. Они оставляют свои уютные дома, запирают их «до возвращения» и на память берут с собой ключи. Уже назавтра их дома разорены солдатами, мебель переломана, полы загажены. Если замечают, что кто-то готовится уйти, к нему относятся с растущей неприязнью. Таких людей публично оскорбляют, бьют или безнаказанно грабят. И теперь некоторые семьи исчезают среди ночи: подкупленные стражники открывают им ворота, и они бредут на восток до первой или второй придорожной корчмы, где ждут, пока наберется достаточно большой отряд беженцев, идти с которым не так опасно, как в одиночку.
В городе бесчинствует солдатня. На днях на площади провели сборище с факелами, чтобы заклеймить «трусов и предателей» и подтвердить преданность масс Империи. МЫ ОСТАЕМСЯ — таков нынешний лозунг верноподданных граждан; он намалеван на стенах по всему городу. В тот вечер я стоял в темноте с краю огромной толпы (остаться дома не хватило мужества никому), слушал, как тысячи глоток громко и угрожающе скандируют эти слова, и по спине у меня бежал мороз. После сборища солдаты возглавили шествие по улицам. Они вышибали двери, били окна, подожгли чей-то дом. До поздней ночи на площади продолжался пьяный разгул. Сколько я ни глядел по сторонам, Менделя нигде не увидел. Возможно, гарнизон вышел из повиновения, хотя, возможно, солдатам с самого начала претило, что ими командует какой-то полицейский, и они не принимали его приказы всерьез.
Когда этих солдат, этих чуждых нам по духу людей, набранных в армию из разных уголков Империи, расквартировали в нашем городе, жители встретили их не слишком радушно. «Зачем они нам здесь? — говорили горожане. — Чем скорее уйдут воевать, тем лучше». Лавочники отказывали им в кредите, матери прятали от них дочерей. Но едва варвары объявились у порога, отношение к солдатам изменилось. И сейчас, когда, судя по всему, эти солдаты наша единственная надежда на спасение, их усердно ублажают. Каждую неделю в городе собирают средства, чтобы закатывать им пиры, жарят на вертеле целых баранов, выставляют бочки рома. Девушки идут с ними по первому слову. Солдатам разрешается все, только бы они остались в городе и защищали нас от гибели. И чем больше с ними носятся, тем наглее они себя ведут. Мы понимаем, что положиться на них нельзя. Зерно в амбаре на исходе, основное войско как в воду кануло — что удержит солдат от дезертирства, когда кончатся пиры и гульба? Разве что тяготы похода в зимних условиях; зима — единственное, на что мы уповаем.