Витиеватые фразы, срывающиеся с моих губ, повергают меня в изумление. Неужели я настолько потерял разум, что сознательно лезу на рожон?
— Видите эту руку? — Он подносит кулак почти вплотную к моему лицу. — Когда я был моложе, — он разжимает кулак, — я вот этим пальцем, — он выставляет указательный палец вперед, — мог насквозь проткнуть тыкву. — Он прикладывает палец мне ко лбу и надавливает. Отступаю на шаг назад.
У них готов для меня даже колпак — мешок из-под соли, который они надевают мне на голову и шнурком завязывают на шее. Сквозь прореху в рядне вижу, как они приносят лестницу и прислоняют ее к дереву. Меня подводят к лестнице, я ставлю ногу на нижнюю перекладину, узел петли лежит у меня на плече.
— А теперь поднимайтесь, — говорит Мендель.
Поворачиваю голову и смутно различаю сзади двух солдат, которые держат конец веревки.
— Со связанными руками мне не взобраться, — говорю я. Сердце гулко стучит.
— Поднимайтесь, — командует он и поддерживает меня за локоть. Веревка натягивается. — Подтяните короче, — приказывает он.
Взбираюсь по лестнице, он поднимается следом, направляя мои движения. Считаю перекладины — вот уже десятая. Листья обступают меня со всех сторон. Останавливаюсь. Мендель еще крепче ухватывает меня за локоть.
— Что, думаете мы с вами играем? — Он говорит это сквозь зубы, с какой-то непонятной яростью. — Думаете, я бросаю слова на ветер?
Под мешком я обливаюсь потом, мне щиплет глаза.
— Нет, — говорю я. — Я вовсе не думаю, что вы играете. — Но знаю, что, пока они натягивают веревку, это лишь забава. Стоит веревке ослабнуть, я свалюсь — и умру.
— Ну и что вы мне скажете?
— Мои переговоры с варварами не имели никакого отношения к военным делам. Я ездил по личным причинам. Я поехал туда, чтобы вернуть девушку ее родным. Никакой другой цели у меня не было.
— Это все, что вы хотите сказать?
— Еще я хочу сказать, что ни один из людей не заслуживает смерти. — Одетый в нелепую женскую рубашку, с мешком на голове, стою на верхней перекладине, и от страха к горлу подступает тошнота. — Я хочу жить. Этого хочет любой человек. Жить, жить и жить. Несмотря ни на что.
— Хотеть — мало. — Он отпускает мой локоть. Чуть не падаю, но веревка удерживает меня. — Теперь вам понятно? — Он слезает вниз, оставив меня на лестнице одного.
Глаза щиплет уже не от пота, а от слез. Рядом со мной в листве что-то шуршит.
— Дяденька, а вы чего-нибудь видите? — спрашивает детский голос.
— Нет.
— Эй вы, мартышки, а ну слезайте! — кричит кто-то снизу.
По колебаниям веревки догадываюсь, что дети перебираются с ветки на ветку.
Время идет, я осторожно балансирую на лестнице, чувствуя в выемке подошвы обнадеживающую твердость деревянной перекладины, и стараюсь не шататься, чтобы веревка оставалась натянутой как можно туже.
Как скоро толпе наскучит глазеть на человека, неподвижно стоящего на лестнице? Сам же я готов стоять так бесконечно, я вынесу и бурю, и град, и наводнение, я буду стоять, пока не сгнию, пока не превращусь в скелет — только бы жить!
Но вот веревка натягивается сильнее, я даже слышу, как она шуршит о кору, и, чтобы петля не удавила меня, приподнимаюсь на цыпочки и вытягиваю шею.
Так, значит, мы вовсе не состязаемся в терпении: если толпа недовольна, правила игры мгновенно меняются. Но что толку винить толпу? Козел отпущения выбран, праздник объявлен открытым, законы не действуют — какой же дурак не прибежит на общее веселье? Да и, собственно говоря, что, кроме несоблюдения внешних приличий, так уж возмущает меня в этих, введенных новой властью спектаклях унижений, страданий и смерти? И что, интересно, запомнится людям из моего собственного правления, кроме разве что переноса боен с рыночной площади на окраину, предпринятого двадцать лет назад из соображений благопристойности? Я хочу что-то выкрикнуть, обозначить каким-нибудь словом свой слепой страх или просто завопить, но веревка натянулась так туго, что я задыхаюсь и теряю дар речи. Кровь стучит в уши, как барабан. Отрываюсь от перекладины. Плавно раскачиваюсь в воздухе, ударяясь о лестницу, и дрыгаю ногами. Барабанная дробь в ушах звучит все медленнее и отчетливее, постепенно вытесняя остальные звуки.
Стою перед стариком вождем, щурю глаза от ветра и жду, когда старик заговорит. Дуло древнего ружья по-прежнему торчит между ушей его лошади, но нацелено оно не в меня. Я отчетливо сознаю, как огромно раскинувшееся над нами небо, я ощущаю близость пустыни.
Слежу за его губами. Он вот-вот заговорит: я должен слушать очень внимательно, должен уловить каждый произнесенный им слог, чтобы позже, вспоминая и перебирая в уме сказанное, найти ответ на вопрос, который сейчас вдруг птицей упорхнул из моей памяти.
Вижу каждый волос в гриве его лошади, каждую морщинку на его старом лице, каждый бугор и каждую впадину в склоне скалы.
Девушка — ее черные волосы, как принято у варваров, заплетены в косу, перекинутую через плечо, осаживает лошадь перед стариком. Почтительно склонив голову, она тоже ждет, когда он заговорит.
Вздыхаю. «Какая жалость, — думаю я. — Теперь уже поздно».
Меня раскачивает из стороны в сторону. Ветер задирает подол и щекочет нагое тело. Я обмяк и плыву в воздухе. Одетый в женское белье.
Касаюсь земли — должно быть, ногами, хотя они занемели и ничего не чувствуют. Осторожно вытягиваюсь во весь рост, во всю длину своего тела, и парю, невесомый, как осенний лист. То непонятное, что обручем сдавило голову, ослабляет хватку. Внутри у меня что-то надсадно скрипит. Я дышу. Мне хорошо.
Затем колпак снимают, солнце бьет в глаза, меня поднимают на ноги, все передо мной плывет, я проваливаюсь в пустоту.
Слово «летать» шепотом пробивает себе дорогу к моему сознанию. Да, верно, я ведь сейчас летал.
Гляжу в голубые глаза Менделя. Он шевелит губами, но я не разбираю ни слова. Трясу головой и понимаю, что мне не остановиться, что я так и буду ею трясти неизвестно сколько.
— Я сказал: сейчас мы покажем вам новый способ летать, — говорит он.
— Он не слышит, — замечает чей-то голос.
— Слышит прекрасно, — говорит Мендель. Снимает у меня с шеи петлю и привязывает ее к веревке, которая стягивает мне руки за спиной. — Поднимите его!
Если держать руки неподвижно, если изловчиться, как акробат, закинуть ногу наверх и зацепиться за веревку, я повисну вниз головой и мне будет не больно — не успеваю об этом подумать, как меня уже начинают подтягивать. Но я слаб, как младенец, руки за спиной тотчас дергаются вверх, и, едва ноги отрываются от земли, страшная боль раздирает плечи, словно мышцы лопаются целыми пластами. Из горла с сухим шорохом осыпающегося гравия вылетает первый горестный вопль. Двое мальчишек спрыгивают с дерева, хватаются за руки и, не оглядываясь, бегут прочь. Кричу снова и снова, мне не погасить этот крик, он исходит из тела, которое сознает, что его покалечили, возможно, навсегда, и громким ревом оповещает мир о своем ужасе. Даже если мне скажут, что все дети города слышат сейчас мои вопли, я не сумею заставить себя замолчать: так давайте же помолимся, чтобы дети не подражали играм взрослых, иначе завтра с деревьев будут свисать гроздья маленьких тел. Кто-то толкает меня, и, согнутый пополам, похожий на огромную старую бабочку, которой булавкой скололи крылья, я качаюсь в дюйме от земли, оглашая воздух воплями и ревом.