А приближение зимы чувствуется уже во всем. Ранним утром с севера теперь веет холодом; ставни поскрипывают, люди во сне теснее прижимаются друг к другу, дозорные плотнее кутаются в плащи и поворачиваются к ветру спиной. Бывает, что среди ночи я, стуча зубами, просыпаюсь на своем ложе из мешков и больше не могу заснуть. Когда всходит солнце, кажется, что оно с каждым днем отодвигается от нас все дальше; земля успевает остыть еще до заката. Я думаю о маленьких отрядах, вереницей растянувшихся по дороге на сотни миль, об этих людях, возвращающихся на родину, которую большинство из них даже не видели: они толкают перед собой тележки, подгоняют лошадей, несут на руках младенцев, скупо расходуют провизию, а на обочине тем временем копятся брошенные ими вещи: инструменты, кастрюли и сковородки, портреты, часы — словом, все то, что они прихватили из своих разоренных гнезд и надеялись спасти, пока не поняли, что в лучшем случае им удастся спасти лишь собственную жизнь. Через одну-две недели погода станет еще коварнее, и тогда покинуть город рискнут только самые отважные. Не затихая целыми днями, губя все живое на корню, суровый северный ветер будет гнать по широкому плоскогорью волны пыли и обрушивать на беженцев то град, то снег. Мне, в моих рваных обносках и стоптанных сандалиях, не вынести такого долгого перехода, и я даже не представляю себе, что решился бы взять палку, закинуть на спину мешок и тронуться в путь. А если бы и решился, то с тяжелым сердцем. Какая жизнь ждала бы меня вдали от этого оазиса? Жизнь нищего счетовода, который каждый вечер возвращается в темноте в свою комнату, снятую на задворках столицы, постепенно теряет один за другим зубы и изо дня в день слышит, как за дверью презрительно хмыкает хозяйка квартиры? Если бы я примкнул к покидающим город, то, скорее всего, разделил бы судьбу тех стариков, что однажды незаметно сходят с дороги, укрываются где-нибудь под скалой и ждут, когда по телу расползется великий вечный холод.
Бреду по широкой дороге к озеру. Серое небо сливается вдали с серой водой. За спиной в малиново-золотые размывы садится заходящее солнце. Из канав несется первая вечерняя песня сверчков. Этот мир я знаю, люблю и не хочу покидать. С молодых лет хожу я этой дорогой в ночное время и ни разу никто на меня не нападал. Как же мне поверить, что ночью возле озера бесшумно скользят тени варваров? Если бы здесь были Чужие, я бы кожей почувствовал их присутствие. Варвары отступили со своими стадами в долины, запрятанные глубоко в горах, и дожидаются, пока солдаты устанут и уйдут из этих мест. А когда это случится, варвары появятся вновь. Они будут пасти своих овец, мы будем возделывать свои поля, они не будут трогать нас, мы — их, и через несколько лет на границе восстановится мир.
Прохожу мимо погубленных полей — их уже расчистили и заново распахали, — пересекаю оросительные каналы и дамбу. Земля становится все мягче; в угасающем свете фиолетовых сумерек я иду по сырой траве, продираюсь сквозь заросли камышей и вскоре шагаю уже по щиколотку в воде. Потревоженные лягушки с коротким всплеском отпрыгивают в стороны; рядом слышу шорох перьев — это болотная птица, готовясь взлететь, припала к земле.
Раздвигаю камыши, забредаю еще глубже, сквозь пальцы ног просачивается липкий густой ил; вода, дольше, чем воздух, удерживающая в себе тепло солнца, противится каждому моему шагу, но потом неизменно поддается. Ранним утром рыбаки выходят сюда на своих плоскодонках, плывут, отталкиваясь шестами, по гладкой поверхности мелководных заливов и ставят сети. Какой простой, спокойный способ добывать себе пропитание! Может быть, мне забросить мое ремесло попрошайки и поселиться у рыбаков в их лагере по ту сторону городской стены, построить хижину из соломы и глины, взять в жены одну из их пригожих девушек, пировать, когда улов обилен, и затягивать пояс потуже, когда в сетях пусто?
Неподвижно застыв в воде, мягко поглаживающей мои икры, я тешу воображение этой заманчивой картиной. Мне ведь понятен смысл подобных снов наяву, видений, в которых я превращаюсь в беспечного дикаря, или бреду по промерзшей дороге в столицу, или плетусь через пески к руинам, или возвращаюсь в одиночество тюремной камеры, или отыскиваю варваров и предлагаю им располагать мною по собственному усмотрению. Каждое из этих видений — предвестник конца: я думаю не о том, как буду жить, а о том, какой смертью умру. И я знаю, что в обнесенном стенами городе (он уже тает в темноте, до меня доносится дважды повторенный скрипучий сигнал трубы, оповещающий горожан, что ворота закрываются) все думают точно о том же. Все, кроме детей! Дети ни на миг не сомневаются, что старые мощные деревья, в тени которых они привыкли играть, будут стоять вечно; что придет день и, повзрослев, мальчики станут такими же сильными, как их отцы, а девочки — такими же чадолюбивыми, как их матери; что все они будут жить и процветать, вырастят новое поколение детей и состарятся там же, где родились. Почему мы утратили способность жить во времени, как рыбы живут в воде, а птицы — в воздухе; почему мы разучились жить, как дети? В этом повинна Империя! Потому что она создала особое время — историю. Тому времени, что плавно течет по кругу неизменной чередой весны, лета, осени и зимы, Империя предпочла историю, время, мечущееся зигзагами, состоящее из взлетов и падений, из начала и конца, из противоречий и катастроф. Жить в истории, покушаясь на ее же законы, — вот судьба, которую избрала для себя Империя. И ее незримый разум поглощен лишь одной мыслью: как не допустить конца, как не умереть, как продлить свою эру. Днем Империя преследует врагов. Она хитра и безжалостна, своих ищеек она рассылает повсюду. А ночью она распаляет себя кошмарными фантазиями: разграбленные города, тысячи жертв насилия, горы скелетов, запустение и разруха. Галлюцинации безумца, но такое безумие заразительно: я, старик, забредший по колено в болото, поражен этим недугом не в меньшей степени, чем верноподданный полковник Джолл, который в поисках врагов Империи рыщет сейчас по бескрайней пустыне с саблей наголо, готовый разить варваров направо и налево, пока не настигнет и не умертвит того из них, кому судьба уготовила стать последним (ну а если не его, то, возможно, его сына или еще не родившегося внука), а затем вернется в столицу, чтобы, взбежав по бронзовым ступеням к воротам Летнего Дворца, вскочить на шар, увенчанный фигурой вздыбившегося тигра, символ вечного господства, и услышать, как товарищи по оружию, столпившись у подножья лестницы, кричат «ура» и палят из мушкетов в воздух.
Ночь безлунна. В темноте неуверенно отыскиваю дорогу назад, возвращаюсь на сухую землю и, закутавшись в плащ, засыпаю прямо на траве. Продрогнув до костей, выныриваю из водоворота путаных снов и открываю глаза. Красноватая звездочка на небе почти не сдвинулась с места.
Когда я приближаюсь к лагерю рыбаков, внезапно начинает лаять собака; к ней тотчас присоединяется другая, и ночь взрывается шумом: лай, тревожные крики, испуганный визг. Растерявшись, кричу во весь голос: «Ничего не случилось!» — но меня не слышат. Беспомощно останавливаюсь посреди дороги. Мимо, к озеру стремглав проносится какой-то человек; затем на меня с разбегу натыкается чье-то тело — женщина, мгновенно понимаю я; от ужаса она коротко охает в моих объятьях, потом вырывается и исчезает. Злобно рыча, подступают собаки: одна цапает меня за ногу, раздирает кожу и отскакивает назад — вскрикну вот боли, верчусь волчком. Яростный лай берет меня в кольцо. За стеной к общему хору присоединяются городские псы. Пригибаюсь и кручусь на месте, ожидая следующего нападения. Воздух взрезают медные вопли труб. Собаки заливаются еще громче. Медленно переставляя ноги, шаг за шагом двигаюсь в сторону рыбачьего лагеря, пока на фоне неба вдруг не проступают контуры хижины. Откидываю заменяющую дверь циновку и проскальзываю в тепло пропахшего потом жилища, где всего несколько минут назад еще спали люди.