— Когда стану туз, тогда другой балак
пойдёт. — Князь бумажку на стол положил, принялся дальше перстнястые
пальцы загибать. — Дамой у меня Смерть, так? Ты, Очко, — валет. Сало
— десятка, Боцман — девятка, Авось — восьмёрка, Небось — семёрка. Огольца этого
кроме как шестёркой не возьмёшь, так у меня и шестёрка имеется. А, Килька?
— Ну, — ответил давешний паренёк.
Теперь Сенька понял, о чем толкует Князь.
Пацаны рассказывали, что у настоящих деловых, кто по законам живёт, шайка
“колодой” называется, и в каждой колоде свой кумплект. Кумплект — это восемь
фартовых, каждый при своём положении. Главный — “король”; при нем маруха,
по-деловому “дама”; потом “валет” — вроде как главный помощник; ну и прочие
бойцы, от десятки до шестёрки. А больше восьми человек в шайке не держат, так
уж исстари заведено.
Оглянулся на длинноволосого Очка с особенным
почтением. Ишь ты, валет. Валет — он мало того, что правая рука у короля, он
ещё в колоде обыкновенно по мокрому делу первый. Оттого, верно, и прозвание
“валет”, что людей валит.
— Вакансий не наличествует, — сказал
Очко, как всегда, мудрено, но Скорик понял: свободных местов в шайке нету, вот
он о чем.
Однако, странное дело, Князь недоростка в шею
не гнал. Всё стоял, затылок чесал.
— Две шестёрки — что это за колода будет?
Как на это Обчество скажет? — вздохнул Князь. — Ох, Смерть-Смертушка,
что ты со мной делаешь…
И по этому его вздыханию дошло вдруг до
Сеньки, что ворчать-то Князь ворчит, а Смерти ослушаться робеет, хоть собою и
герой. Ободрился Скорик, плечи расправил, стал на фартовых уже и вправду без
опаски поглядывать: решайте, мол, сами эту закавыку, а моё дело маленькое. Со
Смерти спрос.
— Ладно, — приговорил Князь. —
Как тебя? Скорик? Ты, Скорик, покрутись пока так, без масти. Там видно будет,
куда тебя.
Сенька от счастья даже зажмурился.
Пускай без масти, а всё равно он теперь
настоящий фартовый, да не просто, а из самой что ни есть первейшей на всю
Москву шайки! Ну Проха, ну Михейка, полопаетесь! А как доля от хабара пойдёт,
можно будет Ташку в марухи взять, чтоб не валялась со всякими. Пускай сидит
себе дома, подрастает, цветки свои раскладывает.
Князь махнул рукой на стол, все кроме Очка
себе налили — кто водки, кто коньяку, стали пить. Сенька тоже коричневого пойла
хлебнул, чтоб попробовать (дрянь оказалась, хуже самогонки). Хоть и голодный
был, но ветчины не взял ни кусочка — надо себя было с самого начала правильно
поставить: не голодаец какой-нибудь, а тоже с понятием пацан, не на помойке
подобран. Держался в сторонке, с деликатностью, смотрел и слушал, в разговор не
встревал, ни Боже мой. Да и деловые на него не смотрели, что им малолеток.
Только Килька пару раз глянул. Один раз так просто, второй раз подмигнул. И на
том спасибо.
А Князь стал двойняшам, которые семёрка с
восьмёркой, про Смерть рассказывать.
“Вы, говорит, Авось с Небосем, у нас недавно,
ещё не знаете, что это за баба. Видеть-то, конечно, видели, только этого мало.
Вот я вам расскажу, как её добывал, тогда поймёте. Когда прежний её хахаль,
Яшка Костромской, каши свинцовой покушал и она свободная стала, начал я к ней
подкатывать. Давно уж глаз на неё пялил, но при живом Яшке не насмаливался. Он
от Обчества в большом уважении состоял, а я что тогда был — гоп-стопник. Ни
колоды, ни хазы хорошей, по-мокрому не хаживал, больших дел не делал. Тоже,
конечно, на Хитровке не из последних был, но куда мне до Яши Костромского?
Только думаю: всю землю зубами изгрызу, а эта краля моя будет. Первый раз тогда
кассу ссудную взял, сторожа кистенём угостил. Заговорили обо мне, хрусты у меня
завелись не копеечные. Стал слать ей подарки: золота, да фарфоров разных, да
шелка японского. Она мне все обратно отсылает. Приду — гонит, даже говорить не
желает.
Я терплю, понимаю — мелковат я пока для
Смерти.
Ладно. Вагон почтовый подломил, тут уж двоих
насмерть положил. Взял сорок тыщ.
Заявился к ней с хором цыганским, ночью. Псам
из Мясницкого участка пятьсот рублей отвалил, чтоб не мешались. Под дверь
коробку атласную поклал, в коробке брошь бриллиантовая, вот такущая.
И что? Цыгане с цыганками охрипли, подмётки
все оттоптали, а она дверь не открыла, даже в окно не выглянула.
Ну, думаю, какого тебе ещё рожна надо? Не
денег, не подарков — это ясно. Тогда чего же?
Удумал с другого бока зайти. Знал, что Смерть
ребятню жалеет. В Марьинский приют, что для хитровских сирот, деньги шлёт,
одёжу, сласти всякие. Ей раз Яшка-конокрад сотню золотых империалов в корзине с
фиалками поднёс, так она, полоумная, цветки себе оставила, а деньги приютским
сёстрам отдала, чтоб баню выстроили.
Ага, прикидываю. Мытьём не взял, так катаньем
достану.
Купил пуд шоколаду, самого что ни на есть
швейцарского, три штуки голландского полотна на рубашки, ещё бязи на бельишко.
Лично отвёз, передал матери Манефе. Нате, мол, от Князя сироткам в угощение”.
Здесь мордатый, десятка, в Князев рассказ
встрял, хмыкнул:
— Ага, знатно угостил, помним.
Князь на него шикнул.
“Ты, говорит, Сало, вперёд сказа не встревай.
Ну что? Являюсь к Смерти этаким гоголем — посмотреть, не будет ли ко мне от неё
какой перемены. Вот тогда она мне дверь открыла, только лучше б не открывала. Вышла,
глаза сверкают. Чтоб духу твоего не было, кричит. Не моги ко мне близко
подходить, и ещё по-всякому. В тычки за порог вышибла, за мои-то старания…
Сильно я тогда обиделся. Так запил — неделю будто в дыму был. И обидней всего
мне, пьяному, вспоминалось, как я на свои кровные шоколад этот паскудный
покупал и сукнецо в лавке щупал — хорошего ли сорта”.
— Ну, сукнецо тебе, положим, задаром
поднесли, — снова вставил Сало.
А Князь:
“Не в том дело. За старание своё обидно. Нет,
думаю, шалишь. Негладко выходит. Хрен вам, а не полотно с шоколадом. Ночью
перелез через приютский забор, окно высадил, дверь в кладовку ихнюю выбил и
давай крушить. Шоколад весь на пол высыпал, ногами утоптал. Полотно пером чуть
не в нитки покромсал — носите на здоровьице. Бязь всю порезал. И ещё покрушил,
чего там у них было. Сторож на шум влез. Ты что, орёт, гад, делаешь, сирот
бездолишь! Ну, я и его пером прямо в сердце щекотнул, так юшка мне на руку и
брызнула… Иду из кладовки весь в кровище, нитки с меня свисают, рожа от шоколада
чёрная, как у арапа. Навстречу сама мать Манефа, со свечкой. Ну, я и её — так
уж, заодно. Всё равно, думаю, душу свою погубил. И кляп с ней, с душой и с
жизнью вечной. Без Смерти мне вовсе никакой жизни не надо…”