— Я скажу тебе это всего один-единственный раз, так что слушай внимательно, — прошептала Миранда. — На штаны Луиса пролилось пиво. По твоей милости, как ты понимаешь. Я взяла влажную тряпку и попыталась вытереть самые большие пятна. Я посчитала, что должна это сделать после того, что ты натворил. Я знаю, что ты мог подумать другое, и сожалею об этом. Но ты понимаешь, что ранишь меня каждый раз, когда делаешь такие выводы?
— А можно узнать, о чем вы все время разговариваете? — спросил я.
— Мы разговариваем о любви по большей части. Не о твоей и моей. Луис сохнет по одной женщине из Матансаса. Ситуация безнадежная, она наверняка выйдет замуж за другого, но он пишет ей каждый день и считает, что должен опробовать все свои сочинения на мне. Луис полностью мне доверяет. Кажется, кроме этих писем он ничего не пишет.
— Ну и как они?
— Неплохи. Он может писать с юмором. Я бы растаяла, если бы мне написали такое. Но если бы ты был чуть меньше сосредоточен на себе, на своих обидах и несчастьях, ты мог бы просто спросить. Почему это так сложно?
— Что говорил Луис, пока меня не было?
— Он говорил, что у него на лбу вскочит здоровенная шишка и что завтра он будет выглядеть как недоделанный черт. Но он по-прежнему восхищается тобой. Я говорила ему, что уйду от тебя, а он сказал, что не стоит этого делать.
— Ты действительно это сказала?
— Я ужасно разозлилась, Рауль. Сейчас я немного успокоилась. Но мне бы не хотелось еще когда-нибудь говорить такое.
Миранда была справедливой. Она предупредила меня. Но поверил ли я ей? Когда кому-то врут — каждый день, систематически, бесцеремонно, — последствия не заставят себя ждать. Ложь приближается к тебе сначала в воображении, а потом наяву.
Через некоторое время все улеглось. Живот Миранды начал расти, и мы оба радовались предстоящему событию. Я стал меньше времени проводить в компании, и следующее сборище в нашей квартире состоялось не скоро.
Настроение Миранды менялось, как небо в дождливую погоду. Я часто замечал, как она плачет украдкой. Иногда поднималась настоящая буря, и тогда я предпочитал не появляться дома.
В один из таких дней я оказался в ателье у Пабло. К нему в гости зашли двое друзей-художников, с которыми я не был знаком. По их словам, они собирались на заседание СПДИК, а разве не здорово было бы пойти туда вчетвером? Тема дискуссии была следующей: «Чему революция может научиться у искусства и художников?» В обычных условиях я бы просто испугался такой темы и такого форума, но Пабло уже хорошо распалился и считал, что нам предоставляется блестящая возможность устроить скандал. Epater les bourgeois
[58]
. Это довольно опасно, потому что в роли буржуа будем выступать мы сами, возразил я. Но об этом мне думать было не надо. Один из друзей Пабло, Мануэль Меркадо, получил от знакомого антрополога, недавно вернувшегося из Мато-Гроссо в тропических лесах Бразилии, средство расширения сознания, с помощью которого приятели собирались «расставить точки над i». Что это такое? Квинтэссенция сюрреализма, как сказал Пабло, который уже нюхал это средство раньше.
На самом деле это был яд редких насекомых, грубый черный порошок, который ни при каких обстоятельствах не должен попасть на губы или язык.
— У индейцев тропических лесов есть наркотики, о которых соседние племена даже не слыхивали, — рассказывал Мануэль, готовя странное оборудование. — Поэтому неудивительно, что они неизвестны цивилизованному миру. Насколько я знаю, они даже не являются незаконными.
Тонкая пластиковая трубочка, вероятно позаимствованная в больнице (наверняка в Амазонии тоже имеются пластиковые трубочки), делилась на две части. С одной стороны имелось утолщение, в которое шаман — а это был сам Мануэль — закладывал дозу размером с горошину. Два узких конца вставлялись глубоко в ноздри потребителю. Они застревали там, и ноздри ужасно чесались. Мануэль наклонялся, делал вдох и дул — делал мощный короткий выдох. И черный яд насекомых летел прямо в мозг. Так мне показалось.
Я едва успел вытащить трубочки из носа, как понял, что не стоило мне в это ввязываться.
Пока другие готовились принять дозу, я чувствовал, что мой череп разбился, как скорлупа сваренного всмятку яйца, и извилины лежат в нем совершенно нагие, доступные всем ветрам. Я издавал звуки, похожие на слова, но никто их не понимал. И мы отправились в театр, где должна была состояться дискуссия. Дорога туда заняла десять миллионов лет. Дар речи постепенно возвращался ко мне, но все, что я говорил, по-прежнему было непонятно даже мне самому. Пабло казался гораздо собраннее, он оживленно рассказывал о своем предстоящем выступлении и спрашивал, продумал ли я свое.
— Я не буду ничего говорить, — удалось вымолвить мне.
— Ерунда, — сказал Пабло.
Когда мы явились, дискуссия уже началась. Пабло, его приятели и я уселись сзади. У меня были галлюцинации. Время от времени я порывался рассказать о являвшихся мне невероятных образах — помню, я видел много рыб, — и тогда на нас шикали со всех сторон.
Кто-то читал, вероятно, ужасно скучный основной доклад о том, как пример из творчества Хосе Марти привел к возникновению нового национального балетного искусства в постреволюционные годы. Я не мог уследить за ходом мысли докладчика. Пабло поднялся и закричал: «Долой сценический сталинизм!» На несколько секунд воцарилась мертвая тишина, от которой волосы на затылке встали дыбом.
Если бы в зале были только мы, художники и писатели, было бы не так страшно. Мы в общем-то привыкли почти ко всему. Но там, наверху, у кафедры, сидела стена секретарей комитетов культуры и министров, руководитель культурной фаланги «Движения 26 июля» и так далее. Люди, которые могут повлиять на карьеру. А в партере — ни больше ни меньше — мой вероломный наставник Хуан Эстебан Карлос с парой хороших друзей. Последнее обстоятельство я заметил слишком поздно.
После начала дебатов прошло около сорока минут, и вдруг со сцены меня пригласили произнести краткую речь. Я вздрогнул, как барракуда, которая стремится сорваться с крючка. Пабло выступил несколько минут назад с совершенно невнятным комментарием. Он покинул сцену под свист и улюлюканье, но по дороге записал меня в выступающие.
— Отказываюсь, товарищ Дорадо! — прокричал я со своего места в конце зала. Ведущий в своем блестящем синтетическом советском костюме был вылитой рыбой дорадо, длинным золотистым хищником, и, отметив этот факт, я сам себе показался изумительно остроумным.
— Трус, — сказал Пабло, усаживаясь на место рядом со мной.
— Мне нечего сказать, — пожаловался я.
— А здесь всем нечего сказать. Просто позволь сознанию насекомого говорить твоими устами, — сказал он.
Потом выяснилось, что он записал меня еще на одно выступление. На этот раз меня представили как многообещающего молодого поэта Рауля Эскалеру, и я встал под грохот аплодисментов. Теперь пути назад не было. Я не доставлю Пабло удовольствия еще раз обозвать меня трусом.