212
Моего отца наградили за полотно под названием «Бухенвальд». Сперва возмутились, потому что отец дал картине подзаголовок «Счастье», а потом наградили. Рассматриваете ли вы это как некую сатисфакцию? спрашивали у него журналисты. Сорок лет назад они угнали вас в Бухенвальд, а теперь награждают, предоставляют апартаменты в лучших отелях и приглашают в роскошные рестораны. Мой отец улыбается. Его золотой зуб сверкает, как у дряхлой русской бабульки. Я не усматриваю здесь связи, с учтивой задумчивостью и несколько вяло отвечает он, меня наградили как живописца, а в концлагерь бросили как еврея. Аплодисменты. Мой отец, с легкой гримасой: Вот если бы я уже и тогда был художником… Бурные аплодисменты. Сделай вид, что задумался, шепчет ему моя мать. Мой отец притворяется, будто он погружается в размышления, а затем, словно бы вспомнив о какой-то своей проделке, говорит: Правда, евреем я остаюсь и поныне. Тишина — и заглушающие ее бурные аплодисменты. Моя мать ненавидит, когда мой отец так четко ухватывает самую суть вещей. Она ненавидит, когда его фразы «ложатся» так здорово. Суть не может лежать! Ты посмотри, говорит она сидящей рядом подруге, показывая на ноги отца, которые выглядывают из-под стола, посмотри, как у бедняги отекли лодыжки, это водянка. Ты видишь, что они с ним сделали…
213
Мой отец попал в Маутхаузен. Там его, как положено, умертвили. Как и зсех остальных. Когда он вернулся, весу в нем было сорок кило, он часто плакал, его отвратительно серая кожа была обезображена трудно заживающими язвами. Он стал молчаливым, не доверял ни живым, ни мертвым, ни камням, ни Дунаю. А потом, в 1945-м, когда ему не было еще восемнадцати, вдруг вступил в компартию, решив, вероятно, нарушить молчание, да только ничего хорошего из этого не вышло; пришлось поучаствовать в кое-каких темных делах, потом он и сам оказался в тюрьме, потом, незадолго до 1956-го, освободился, и закрутилась шарманка дальше — когда так, когда этак.
214
По мнению моего отца, жизнь — если отвлечься от некоторых мелочей — это чудо. Потому что, по мнению моего отца, нормальной, понятной и естественной вещью является смерть в Освенциме. Вас бросают в концлагерь и убивают — в таком случае все в порядке, все происходит по плану, если есть план, а когда плана нет, то жизнь по всеобщему согласию какое-то время еще продолжается (пока не устранятся накладки). Неестественно, ненормально, то есть граничит с чудом: не умереть в Освенциме. При этом чудо является чудом не потому, что вероятность его слишком мала, хотя она слишком мала. Причинами чуда могут стать: ошибка, случайность, так называемая удача (везуха) или неуправляемое и непредсказуемое истерическое желание выжить. Неестественно, ненормально, то есть граничит с чудом: вообще не попасть в Освенцим (то есть умереть не в Освенциме или вовсе не умереть). Такое бывает довольно часто, что вводит нас в заблуждение. Жить в этом чудесном мире: трудно. Но я вовсе не хочу сказать, сказал мой отец, что если бы мир был нормальным и безупречным, то жизнь в нем была бы легче, труднее или точно такой же, как в этом чудесном мире.
215
После О. мой отец стал просто невыносим, О. он пережил, но вернулся с дурным характером. Он ненавидит весь мир — людей, фауну, флору и даже полезные ископаемые. И при малейшей возможности делает пакости. Распространяет о знакомых сплетни, натравливает друг на друга людей и целые нации. Его вес при дворе после О. заметно вырос, иными словами, он творит много зла; например, может натянуть в спальне рыболовную леску, а когда моя мать об нее споткнется, свалить все на сына. Предположим, что мой отец — неважно (ganz egal
[60]
) в результате каких причин, естественных или неестественных — вдруг умрет. Представим, далее, что умрут все, кто имеет какое-либо отношение к моему отцу, и те, кто, несмотря ни на что, любил его, и те, кто его ненавидел за то, что он делал им пакости. Что тогда? О. закончится? Или мы так напуганы, раздраженно диктует мой отец (который, независимо от конкретных личных последствий, имеющих отношение только к нему, прекрасно понимает смысл О.), что всегда, покуда стоит мир, будут те, кто знает, не забывает, помнит? Таким миру и быть? Покуда стоит?
216
Наставник моего отца, которого пригласили из Надьсомбата, был строг и во всем придерживался порядка и системы. А главное — дисциплины, что объяснялось выпавшими на его долю страданиями. Он не скрывал этого от отца. Учитель всегда был парией, его вечно преследовали, ему препятствовали, его мысли, о чем бы он ни думал, всегда были еретическими. Он вечно стоял не на той стороне. Вечно с краю. На стороне смерти. И это было для него естественным. Вот человек, думал мой отец, благодаря которому мир стал цельным, полным и подлинным. Кем же был сам отец? Он был миром. Тем самым, который благодаря этому странствующему еврею обрел цельность. Настоящее, почти по определению, есть юдоль печали, но отец, невзирая на это, чувствовал себя в мире уютно. Он себя не обманывал; в отличие от своего учителя именно это ощущение уюта он считал естественным, а противоположное ощущение — странным и непонятным. Кстати, отец мой тоже был одинок, тоже был против всех и всего. Тоже с краю. На стороне жизни. Таким образом, он тоже был человеком, благодаря которому мир становился цельным, полным и подлинным. Но это еще не все. Вопрос, который следовало бы поставить, да некому это сделать (Hegel ist gestorben
[61]
): какова природа мира? Является ли Господь нашим Отцом или общественно опасным безумцем, который, возможно, давно уж покончил с собой? Вот в чем вопрос. Если неверно, что мой отец и его учитель из Надьсомбата, вместе взятые, являются целым миром, то неверно это по той причине, что их впечатления от мироздания случайны и субъективны. Единственное, что можно сказать: одному в жизни повезло, другому — нет, одного судьба била, другого баловала, одного мать не любила и уже во чреве ковыряла ему родничок вязальной спицей, а другого целовала и миловала и души в нем не чаяла. То есть сказать-то и нечего, с одной стороны — скулеж, с другой — сумасбродство, и то и другое — китч.
217
Блеф не прошел, мой отец понял, куда клонит сын. В его голосе сквозило отчаяние, он жаловался сыну, что пережил «годы преследований» только физически, что по ночам просыпается от кошмаров, слыша звук падающей на его голову гильотины. А на днях его до смерти напугал громкий выхлоп мотора, который он принял за выстрел киллера. Он чувствует себя опустошенным, выгоревшим, одиноким. И все чаще его посещает мысль о том, чтобы избавить себя от страданий и неблагодарного мира, покончив с собой. На мгновение в сознании сына моего отца пробудилась давно похороненная надежда. Но зачем же он прячется, если знает, что его преследуют безвинно? Рано или поздно он должен предстать перед судьями! И он, его сын, с готовностью последует за ним, оказывая ему всяческую поддержку. Он будет рядом с ним днем и ночью. Vati!
[62]
После короткой паузы — резкий, с металлическим звоном, голос: Судей нет — только мстители!