Я видел. Но ничего не чувствовал.
Правда, обычно к этому времени меня уже мучила головная боль, да и усталость брала свое.
В кафе Роберто пил коньяк, отменный венгерский «Ланцхид», и, когда он ко мне наклонялся, я ощущал его аромат, смесь коньяка, табака и тепла: это было приятно. (Когда пил мой отец, то запах его был обычно холодным и кислым. Ничего хорошего.) Поначалу, на первых встречах, мы просто с ним разговаривали, я свободно, непринужденно рассказывал, что в последние две-три недели происходило дома, особенно подробно стараясь говорить об отце, а потом даже стал делать записи, дабы не упустить каких-то мелких деталей, которые могли быть важны для Роберто; он слушал, иногда перебивая вопросами, что-то записывал и даже забирал у меня заметки.
— Ну что, они вас не беспокоят?
Я знал, что он имел в виду органы, и сказал: нет.
Мне нравились эти встречи, и все же с течением времени во мне зародилось какое-то смутное нехорошее чувство, как будто я был ближе к нему, чем к отцу, и это меня смущало, поэтому я предложил больше не встречаться. Или встречаться реже.
Он обиженно вскинул голову, потом опустил ее. И некоторое время спустя тяжко вздохнул. Накрыл мою руку своей. Он чрезвычайно рад, что я говорю с ним так искренне, ибо искренность — качество очень важное, это даже не качество, а дар Божий, но так, между прочим он должен заметить, что, несмотря на это, вовсе не обязательно всегда говорить все, что знаешь, умение молчать — тоже важное качество, и я должен это запомнить на будущее, однако в наших с ним отношениях основой все же является искренность, это фундамент, на котором покоятся уважение, почтение и любовь, и, конечно, он понимает, что порой из-за наших встреч, то есть в интересах отца, мне приходится дома лгать, и нетрудно вообразить, каких страданий мне это стоит (я вовсе не страдал и старался врать коротко, без сочинительства, быстро и трезво делая то, что должен был сделать, чтобы оказаться на улице Юллеи), все это он, безусловно, ценит, но лучше придерживаться привычного распорядка — он, явно непроизвольно, крепко прижал мою руку к столешнице, мне было больно, — и представим себе на минуточку, в самом деле, как было бы неприятно, если бы эти мои почеркушки каким-то образом оказались в руках матери, как трудно было бы объяснить эту ситуацию, потому что ситуация крайне сложная, не черная или белая, ибо мир есть сложнейшее взаимодействие сложнейших оттенков, хотя, собственно говоря, он должен был бы сказать, — Роберто погладил меня по руке, — что сложным является мой отец, это его сложность привела к такой ситуации, но на это лучше не тратить слов, он надеется, я понимаю, что он хотел сказать, и вообще, его просто поражает, каким зрелым маленьким взрослым я стал за это короткое время, так что, с некоторым преувеличением, не сегодня завтра мы будем чокаться с ним коньяком, и, кстати, именно эта зрелость дает ему смелость сказать, что идти на попятную уже в некотором смысле поздно, что произошло, то произошло, назад не вернешь, ведь история — это не программа по заявкам радиослушателей или «ах, мамочка, я хотел не такую лошадку», и нечего мне терзаться, сама постановка вопроса показывает, насколько мне близок отец, а следовательно — и он, как он смеет надеяться, только не надо это соизмерять, ну а то, что случилось, не могло не случиться, однако благодаря тому что нити событий находятся у него в руках, у друга их дома, что бы ни думали сейчас о нем родители, события не получат самостоятельного развития, все, в сущности, под контролем, а что касается моих записок, то я могу быть спокоен, он об этом упомянул просто в смысле принципиальной возможности и готов поручиться, что они никогда и ни при каких обстоятельствах не попадут в руки некомпетентных людей.
Рука моя была совершенно истерзана. В голове мелькнул страх, который вцепился мне в глотку утром 5 ноября 1956 года. Я попробовал вспомнить его, но это не получалось. Здесь, в кафе, я чувствовал себя как на острове, где, кроме нас двоих — и косвенным образом моего отца, — никого нет, я могу хранить тайну, могу быть искренним, суша от нас далеко, и поскольку это зависит исключительно от меня, о своей островной жизни я не считаю необходимым ни перед кем отчитываться.
Все это время в глубине кафе стоял мальчик-официант, в полумраке белел его французский пикейный жилет. Исподтишка он следил за мной. Не переставая заворачивать столовые приборы в салфетки, он косо поглядывал в нашу сторону…
160
Не сумасшедший ли я, спросил меня майор Молнар, который испытывал неодолимую усталость всякий раз, когда нужно было произнести мою фамилию. Он с трудом договаривал ее до конца. Ему не хватало воздуха, «з» у него не звенело, «а» не распяливало рот, а вместо искрометного «и» получалось что-то совсем уж вялое, какой-то зевок, как будто мужская часть семейного древа давно уже отмерла.
Он был политработником, ангелом-хранителем футболистов, человеком умным, циничным. С нами обращался неплохо, но ухо с ним приходилось держать востро, он был ненадежен и, к тому же, не в меру тщеславен и мстителен.
И как я считаю, где я нахожусь? Может, в школе? В литературном мастурбатории? Ну ладно, из доброго ко мне отношения он подскажет, где я нахожусь: в Вооруженных Силах Венгерской Народной Республики, ебена вошь! И, наверно, я думаю, что здесь все — идиоты.
— Что на это сказать?
— Что на это сказать, товарищ майор! Это армия, а не файф-о-клок.
— Так точно, товарищ майор.
Его тон неожиданно изменился, будто до этого он паясничал и только теперь заговорил серьезно.
— Не валяй дурака, мудак! Что ты сам пишешь донесения, нам известно с первой минуты.
У меня потемнело в глазах — настолько внезапно все было. На это я не рассчитывал. Никогда еще я не чувствовал так отчетливо, что совершил ошибку, которую уже не исправишь. Ошибка катит меня впереди себя. Все равно что промазать пенальти: ты пробил, мяч летит, все уже решено, но пока что не очевидно. Остается лишь горько и тщетно молить: можно мне перебить? Это не считается, пожалуйста, не сердитесь, я хотел не так!
— О тебе знают всё.
— Но… почему? — разинул я рот.
— Не почему, а всё.
В глазах майора я увидел то же презрение, что и в глазах Дюлы, только там был еще ужас, а здесь — скука. Свои собственные глаза я не видел. Над смазливой физиономией майора уже основательно потрудилось спиртное, на что указывали некоторая одутловатость лица, колер кожи и консистенция. Меня охватило рвотное ощущение, будто все, что я диктовал этому случайному Дале, было правдой. Правдой в том примитивном и плоском смысле, что это действительно произошло. Внезапно я стал участником всего, что меня окружало, участником своей истории, которую, хихикая и кривляясь, я выдумывал по вечерам, и истории страны, которую выдумал неизвестно кто. И в которой веселого мало.
Глава восьмая
161
В нашей матушке таились неиссякаемые запасы усталости и столь же неиссякаемые запасы неутомимости. В ней ключом била неожиданная энергия. Быть матерью четверых детей — сил для этого требовалось всегда чуть больше, чем было. А когда их появлялось чуть больше, то требовалось еще чуть больше. Но делать из этого какие-то заключения относительно веры или отчаяния вряд ли возможно.