Бразильцы прибыли в середине следующего дня и мгновенно заполнили весь отель. Женщины, треща и щебеча, осадили ванные комнаты, и когда через несколько часов они наконец справились с ущербом, который нанесла им дорога из Боа-Висты, ванные комнаты были сплошь усеяны пучками волос и комками ваты. В коридоре валялись пустые бело-зеленые коробки, Leite de Rosas
[9]
— духи, надо думать — и, конечно же, Industria Brasiliera.
Я слышал, что в прежние времена эти пограничные танцы были делом опасным и иногда заканчивались потасовкой, но теперь все иначе. Чувствовалось, что Летем несколько сожалеет о былой славе, хотя некоторые до сих пор считают эти танцы неподобающим развлечением для приличных женщин. Раньше всех на танцы пришли индейцы, и респектабельные дамы смотрели на них с надменной снисходительностью, как будто недоумевая, чего ради они утруждали себя поездкой, ванными комнатами и Leite de Rosas.
На веранде, вдали от шума танцевальной залы, я встретил респектабельного бразильца и двух респектабельных бразильских дам — португалок с толикой индейской крови, как и у многих бразильцев в этих краях. Они спокойно сидели в креслах Тедди Мелвилла. Мы попытались завести разговор. Попытались, потому что они говорили на португальском и английский знали совсем немного, а я чуть-чуть объяснялся по-испански. Мужчина был инженером. Его жена, отличавшаяся печальной и возвышенной красотой, работала на государственной службе; его сестра, которая, к сожалению, до сих пор не замужем, приехала из Белема и некоторое время пробудет с ними. Мы обменялись адресами. Они уговаривали меня заехать в великую страну Бразилию. И когда я это сделаю, то должен буду непременно их навестить. Мы вместе дошли до танцевального зала и распрощались.
Индейские женщины в танце держались сурово, смотрели вниз, сосредоточившись на танцевальных па, и, казалось, совсем не обращали внимания на партнеров. Они опускали босые плоские ноги на пол в каком-то ритуальном топоте. Мне они не показались привлекательными.
Я очень старался заинтересоваться индейцами в целом, но потерпел неудачу. Я не мог прочитать выражения их лиц; я не понимал их языка и никогда не смог бы угадать, на каком уровне с ними возможно общение. И среди более сложных народов существуют индивиды, обладающие способностью передавать вам свое чувство поражения и бесцельности: эмоциональные паразиты, они наливаются соками, вытянув из вас жизненную силу, которую вы сохраняете с таким трудом. Точно такое же воздействие на меня оказывали эти индейцы.
Самым мрачным воспоминанием о Рупунуни стало для меня воспоминание о южноамериканской деревне, куда меня как-то отвез Франкер. «Объявление, — говорилось на грубо расписанной доске возле деревни. — Никто чужой, кроме священников, докторов и местного уполномоченного, нам тут не нужен. Приказ деревенского головы. Феликс». Это объявление было повешено по инициативе снизу, чтобы оградить деревню от кандидатов, за которых она в любом случае не стала бы голосовать. Деревня состояла из соломенных хижин и кое-как сколоченных деревянных домов. Учитель-индеец жил в самом большом деревянном доме в стороне от остальных, а в другом деревянном доме была школа — сейчас пустая, но с картами, плакатами и расписаниями на стенах, совсем как в тысячах других школ. Но эта школа не давала своим ученикам ничего, кроме путаницы в голове и презрения к самим себе.
В деревне был проездом отец Квигли, католический миссионер. Он ночевал в школе, и его гамак еще висел посреди класса. Пока мы разговаривали, вокруг собирались мужчины и мальчики, одни в классной комнате, другие на ярком солнце во дворе, те, кто помоложе, смотрели с интересом и явно чего-то ожидая, старики — так, как если бы лишь выказывали уважение к местному уполномоченному, причем одним своим присутствием.
«Фаустино, — спросил отец Квигли — ты хочешь поехать в Джорджтаун?»
«Да, отец», — сказал мальчик в серых фланелевых брюках.
Но, однако, что будут делать в Джорджтауне Фаустино и те, кто, как и он, недоволен жизнью в своей деревне и положением «туземца»? Они окажутся предметом общего презрения; может быть, кто-то добьется места в полицейском патруле — и все. Отец Квигли считал, что им надо дать возможность активнее участвовать в жизни страны, выделить рабочие места, обеспечиваемые государством и с ограниченной ответственностью.
У Феликса, главы деревни, от имени которого было написано решительное объявление против чужаков, был отсутствующий вид. Пока мы разговаривали, он — грузный, сутулый, — сидел на скамье, уставившись в пол, и болтал короткими ногами в свободных брюках. Позже, не выходя из своего транса, он пригласил нас в свою лачугу. Там было темно, грязно, пыльно и царил беспорядок, как в большинстве индейских домов. Вид пищи, стоящей посреди грязи и пыли, производит на меня такое же действие, как скрип мела по доске; я с трудом заставил себя побыть там еще немного, чтобы оценить достоинства терки вай-вай — острых кусочков камня, вставленных в доску, — нам сообщили, что это очень ценный раритет. Я пришел к выводу, что уважительное обращение с пищей — правила ее приготовления и потребления, запреты, связанные с ней, — относится к числу краеугольных камней цивилизации.
Всю ночь играла музыка. Время от времени я просыпался и слышал ее: успокаивающая, как шум дождя, но со странными скрипучими нотками, какие можно услышать в японских фильмах. А утром наступила тишина. Бразильцы, музыканты и танцоры, инженер с государственной служащей забрались в грузовики и уехали обратно в Боа-Висту. На полу залы, на веранде, на дороге валялись пустые пивные бутылки, небольшие группки индейцев удовлетворенно разглядывали хаос, учиненный не без их усилий.
В столовой был новый гость. Торговец, сириец но рождению, прилетел утром на маленьком самолете, следуя в Джорджтаун. За кофе он пытался убедить меня тоже заделаться торговцем и жить в Бразилии. Я упомянул о сложностях: при том, что транспортировка из Джорджтауна до Летема — это девять центов за фунт, сказал я, торговать, наверное, не просто.
«Па-адумаешь! — сказал он. — Платишь доллар в Джорджтауне. Так? Платишь еще доллар за транспорт. Так? Значит, за товар берешь три. Вот и все. Па-адумаешь!»
На этой неделе в Боа-Висте шла какая-то ярмарка — животноводческая или сельскохозяйственная, — и туда было приглашено начальство из Летема. Хьюсон, молодой британский чиновник по сельскому хозяйству, носивший вполне стандартные брюки цвета хаки, но ходивший — по личному желанию — без обуви, отправлялся туда с двумя помощниками и согласился взять меня с собой. Чтобы перебраться в Бразилию, паспорта не требовались, но зато надо было одолеть вброд реку Такуту. Вброд река была меньше ста ярдов шириной, и там палками был размечен путь по предательским песчаным отмелям, которые станут ловушкой для «лендровера», если на них затормозить. И когда «лендровер» начинал погружаться слишком глубоко, я старался напоминать себе, что эту же реку дважды в неделю пересекает большой грузовик из Боа-Висты.
Наконец мы добрались до берега. Мы были в Бразилии. Земля была абсолютно такая же, никаких подтверждений того, что мы оказались в Бразилии. Саванна такая же плоская, светлая и голая, небо такое же высокое, а почва такая же твердая, как и на том берегу. Дорога тянулась среди ощетинившихся пучков жесткой зелено-коричневой травы: две белые параллели, разделенные полоской низкой растительности, причесанной машинами. И, постепенно углубляясь в Бразилию, я прочувствовал то, что мне сообщали географические карты: на самом деле саванна — это Бразилия, а доля Британской Гвианы в ней просто пустяк.