В нашем доме не говорилось об этом ни единого слова. Никогда. Кроме, пожалуй, тех случаев, когда кто-нибудь из гостей, увлекшись, шутил по поводу жизни тель-авивской богемы. Или когда речь заходила о супругах Бар-Ицхар, они же Ицелевич, ревностно исполнявших заповедь «плодитесь и размножайтесь». Но тут же все набрасывались на говорившего, одергивая его на русском языке: «Что с тобой?! Видишь, мальчик рядом!!» Стало быть, они предполагали, что «мальчик все понимает»!
Но мальчик ничего не понимал. Если его одноклассники обзывали его словом, означавшим на арабском то, что есть только у девочек, если парни, сбившись в кучку, передавали из рук в руки фотографию полураздетой женщины, если кто-нибудь приносил шариковую авторучку, в прозрачном корпусе которой виднелась девушка в теннисном костюме, но стоило лишь повернуть ручку, и одежда девушки исчезала, — все веселились, обменивались хриплыми смешками, подталкивали друг друга локтями, изо всех сил стараясь походить на своих старших братьев, и только меня вдруг охватывал ужас. Казалось, издали, от самого горизонта, надвигается, становясь постепенно все явственнее, какое-то неведомое несчастье. Оно пока еще не здесь, оно пока еще не касается меня, но уже повергает в ужас, от которого стынет кровь, словно на вершинах далеких холмов, окруживших меня со всех сторон, занимается гигантский пожар. Ни для кого это добром не кончится. Ничто уже не будет таким, как было прежде.
Когда на перемене, весело пыхтя, они зубоскалили по поводу какой-то дурочки Джуны с улицы Дюны, которая дает в роще Тель-Арза всякому, кто только сунет ей прямо в руку пол-лиры, либо проезжались насчет толстой вдовы из магазина домашней утвари, которая всякий раз заводит нескольких мальчиков из восьмого класса в склад позади магазина, там задирает подол своего платья и «показывает» им, глядя при этом на то, как они «трут», я ощущал, как наступает на меня изнутри какая-то щемящая тоска. Эта тоска хватала за сердце, казалось, вселенский ужас подстерегает всех людей, мужчин и женщин, жестокий ужас. Он терпелив и расчетлив, он не спешит, он наползает медленно-медленно, окутывая все вокруг себя прозрачной слизью, и, возможно, я и сам, не ведая того, уже поражен этим ужасом.
Однажды, когда были мы в шестом или седьмом классе, вдруг вошла в класс школьная медсестра, суровая женщина с военной выправкой. Одна против тридцати восьми ошеломленных мальчиков героически выстояла она два спаренных урока — и открыла нам всю правду жизни. Без страха и смущения описала она нам всю систему и то, как она функционирует. Цветными мелками начертила на доске эскиз всей «водопроводной сети». Не скрыла от нас ни одной детали: сперматозоиды, яйцеклетки, железы, влагалище, трубы. А затем она представила нам спектакль ужасов: потрясла нас и заставила трепетать, описав двух чудовищ, подстерегающих нас за порогом, — этаких Франкенштейна и «человека-волка» мира секса: беременность и заражение венерическими болезнями.
Потрясенные и подавленные, вышли мы после того урока из класса в мир, который стал казаться мне гигантским минным полем или, скажем, планетой, пораженной эпидемией. Тот мальчик, которым я тогда был, уловил, более или менее, что должно быть втиснуто и куда, а также чем и как это должно быть воспринято, но я совершенно не мог постичь — ради чего человек в здравом уме, мужчина или женщина, захочет запутаться в этих драконовых лабиринтах. Бравая наша медсестра без колебаний открыла нам все — от гормонов до правил гигиены, но забыла упомянуть даже легким намеком, что все эти сложные и опасные процессы иногда связаны и с некоторым удовольствием. Об этом она не сказала нам ни единого слова. Возможно, потому что стремилась защитить нас от опасностей. А возможно, и потому, что она этого не знала.
* * *
Наши учителя в школе «Тахкемони» носили в большинстве своем несколько помятые серые и коричневые костюмы, либо пиджаки, которые служили им верой и правдой уже много лет. Учителя требовали от нас проявления уважения и трепетного страха: и господин Монзон, и господин Ависар, и господин Нейман-отец, и господин Нейман-сын, и досточтимый господин Алкалай, и господин Дувшани, и господин Офир, и господин Михаэли… И, конечно, тот, о ком можно было бы сказать «и он один будет царствовать грозно», директор господин Илан, всегда появлявшийся в костюме-тройке, а также брат директора, тоже носивший фамилию Илан, но уже появлявшийся в обычном костюме, без жилетки.
Когда любой из перечисленных учителей входил в класс, мы почтительно вставали и не садились до тех пор, пока не получали милостивого намека на то, что мы удостоились права присесть. К преподавателям мы обычно обращались «мой учитель» и непременно в третьем лице: «Мой учитель, не он ли велел мне принести записку от родителей? Но ведь родители уехали в Хайфу. Не согласится ли он, мой учитель, чтобы, с его разрешения, я принес эту записку в понедельник?» Или: «Не думает ли мой учитель, что в данном случае он несколько преувеличивает»? (В этой фразе местоимение «он» относится, конечно же, не к учителю — никто из нас никогда не осмелился бы обвинить учителя в преувеличении: «он» — это всего лишь пророк Иеремия, или поэт Бялик, чьи огненные стихи мы как раз проходили).
Что же до нас, учеников, то личные имена наши были навсегда стерты в тот миг, как переступили мы порог школы «Тахкемони»: учителя наши обращались к нам только по фамилиям — Бозо, Сарагости, Валеро, Рыбацкий, Альфаси, Клаузнер, Хаджадж, Шлайфер, Де Ла Мар, Данон, Бен-Наим, Кордоверо, Аксельрод…
Был у них широкий ассортимент наказаний, у наших учителей в школе «Тахкемони»: пощечина, удар линейкой по кончикам пальцев протянутой руки, резкое встряхивание за плечи, изгнание на школьный двор, вызов в школу родителей, грозное замечание в школьном журнале, переписывание главы из ТАНАХа (утонченность наказания состояла именно в том, что это надо было сделать с одним текстом двадцать раз), а также многократное переписывание прописных истин, которые требовалось выстроить в одинаковые пятьсот строк: «Болтать на уроке строго возбраняется», «Домашние задания следует готовить к сроку». Те, чей почерк был недостаточно разборчив, обязаны были дома переписывать целые страницы из книг по каллиграфии (в нашей школе были в ходу две такие книги).
Тех, кого поймали с неподстриженными ногтями, невымытыми ушами, либо слегка почерневшим воротничком рубашки, тут же со стыдом отправляли домой. Но прежде, чем пойти домой, провинившийся вынужден был стоять перед классом и серьезно, громко и четко декламировать:
Я — неряха из нерях,
Если не отмоюсь,
Буду выброшен я — бах!
Прямо в мусор,
Прямо в бак!
Каждое утро в школе «Тахкемони» первый урок начинался пением благодарственной молитвы:
Благодарю я Тебя,
Царь живой и вечносущий,
за то, что Ты возвратил мне душу мою милосердно.
Велика верность Твоя.
А после этих слов мы выпевали тоненькими голосами, но с большим воодушевлением:
Властелин мира, Который царствовал
еще до того, как было сотворено все сущее…
И после того, как все исчезнет,