Айша поправила меня, объяснив, что устаз Наджиб Силуани вовсе не отец ей, а дядя ее матери. Она и ее семья живут не здесь, в квартале Шейх Джерах, а в квартале Тальбие. Она уже три года учится игре на фортепьяно у учительницы из Рехавии: от нее и от девочек, что вместе с ней учатся игре на фортепьяно, она немного освоила иврит. Иврит звучит очень красиво, считает она, и квартал Рехавия тоже очень красивый. Чистый. Тихий.
— Квартал Тальбие тоже чистый и тихий, — поспешил я ответить комплиментом на комплимент.
Не согласится ли она со мной побеседовать?
— Да ведь мы уже беседуем.
Легкая улыбка мелькнула на ее губах. Она обеими руками расправила подол платья, скрестила ноги, но уже по-иному, на мгновение обнажились ее колени, тоже скорее женские, чем детские, но тут же скрылись под натянутым платьем. Взгляд ее теперь был направлен слева от меня, на проглядывавший в просвете между деревьями забор.
А я, стало быть, придаю своему лицу выражение важности и излагаю ей мнение, что в Эрец-Исраэль достаточно места для двух народов, если только хватит им ума жить друг с другом в мире и взаимном уважении. Но от смущения и заносчивости я говорю с ней не на своем иврите, а на высокопарном языке папы и его гостей. Я похож на осла в бальном платье и туфлях на высоких каблуках. Почему-то я убежден, что именно так, а не иначе, прилично говорить с арабами и с девушками. (По правде говоря, мне почти ни разу не приходилось говорить ни с арабами, ни с девушками, но я считал, что в каждом из этих двух случаев требуется особая деликатность: следует говорить так, словно ты стоишь на цыпочках).
* * *
Оказалось, что ее знания иврита не столь обширны, а может, ее взгляды были отличны от моих. Вместо того чтобы ответить на мой вызов, она предпочла как бы сдвинуться чуть в сторону: ее старший брат, говорит она, учится в Лондоне, «солиситор» и «барристер» — вот кем он станет, а на иврите это, кажется, называется «авдокат».
Адвокат, поправил я, все еще напыщенный и одержимый своей высокой миссией. А что собирается изучать она, когда станет взрослой? То есть, какую специальность? В какой области?
На мгновение она взглянула мне прямо в глаза, и я не покраснел — потому что смертельно побледнел. И сразу же поспешил отвести свой взгляд, устремив его ввысь, поверх ее младшего брата Аувада, серьезного и целеустремленного, опоясавшего тем временем ствол шелковицы четырьмя правильными кругами из выложенных на земле листьев.
— А ты?
— Ну, видишь ли, — говорю я, продолжая стоять перед ней, вытирая вспотевшие ладони о брюки, — видишь ли, у меня это так…
— Ты будешь со временем авдокатом. Судя по твоему разговору.
Что, собственно, заставляет ее так думать?
— А я, — произнесла она, не отвечая на мой вопрос, — я напишу книгу.
— Ты? Какую книгу ты напишешь?
— Стихов.
— Стихов?
— По-английски и по-французски.
— Ты пишешь стихи?
И еще она пишет стихи по-арабски, но их она никому не показывает. Иврит тоже очень красивый язык. Люди пишут стихи на иврите?
Потрясенный самим ее вопросом, взведенный и потерявший голову от нестерпимой обиды и от высоты своей миссии, я тут же в неистовом волнении принялся декламировать самые разнообразные стихи. Черниховский. Левин Кипнис. Рахель. Зеев Жаботинский. И одно мое стихотворение. Все, что только вспомнилось. Я пылал гневом, я размахивал руками, я возвышал голос, я трепетал от избытка чувств. Я читал с выражением, гримасничая и слегка прикрыв глаза. Даже ее маленький брат Аувад повернул свою кудрявую голову в мою сторону и устремил на меня взгляд своих овечьих, коричневых, удивленных глаз, полных любопытства и легкого опасения. Но вдруг и он сам задекламировал на чистом иврите: «Дай мне минутку! Нет у меня ни минутки!»
Но Айша не сказала мне, дескать, довольно, а неожиданно спросила меня, умею ли я лазать по деревьям? Нет?
Трепеща от волнения, и, кажется, уже чуть-чуть влюбленный в нее, готовый исполнить в ее честь любое сложное задание, какое только придет ей в голову, но вместе с тем, дрожа от радости, что не посрамлю национальной чести, я мигом превратился ради нее из Зеева Жаботинского в Тарзана. Сбросил с ног сандалии, начищенные утром дядей Сташеком до такого блеска, что кожа их сверкала, как черный бриллиант, пренебрег своим праздничным нарядом — белоснежной рубашкой и тщательно выглаженными брюками. Подпрыгнув, я повис на нижней ветке, обхватил двумя босыми ногами суковатый ствол, не колеблясь ни секунды, подтянулся и смело взобрался под сень густой кроны, от первого разветвления — к тому, что над ним, и далее — выше, до самых высоких веток. Я был весь исцарапан, но меня это не трогало. Синяков и кровавых ссадин на моем теле все прибавлялось, но я пренебрегал всеми этими трудностями и мучениями, равно как и пятнами на одежде от сока тутовых ягод, я стремился вверх, выше линии стены и древесных крон, за пределы тени, к самой верхушке тутового дерева — пока мой живот не приклеился, улегшись, к одной из веток, довольно хлипкой, прогибавшейся, пружинящей подо мной, и даже слегка искривляющейся. И вдруг на ощупь я нашел там какую-то ржавую железную цепь, к концу которой была прикреплена круглая, довольно тяжелая гиря, тоже проржавевшая, — черт знает, для чего предназначалось все это устройство, как и почему выросло оно на ветвях тутового дерева. Малыш Аувад посмотрел на меня задумчиво, с некоторым сомнением во взгляде и вновь приказал мне: «Дай мне минутку! Нет у меня ни минутки!»
По-видимому, это были единственные ивритские слова, которые он уловил из воздуха. И не забыл.
Итак, одной рукой я крепко ухватился за стонущую под моей тяжестью ветку, а другой, издавая при этом дикий гортанный боевой клич, стал размахивать цепью. Железное ядро, прикрепленное к ее концу, описывало быстрые круги: я словно вздымал над молодой женщиной, находившейся подо мной, некий невиданный плод — первый плод нового урожая, который, в соответствии с древним ритуалом, следовало бы принести в Иерусалимский Храм.
Разве на протяжении шестидесяти поколений — так нам внушали — не привыкли они видеть в нас жалкий согбенный народ, этаких ночных бабочек, в панике шарахающихся от любой тени, ивлад-ал-маут — заслуживающие смерти? Но вот отныне, поднимаются, наконец, и выходят на арену мускулистые еврейские парни, во всем блеске своей силы является новая еврейская молодежь, и все увидевшие ее содрогаются от грозного рыка — так львы приближаются ко львам.
Вот только лев этот, лазающий по деревьям, рыкающий, грозный и страшный, которого я с энтузиазмом изображал для Айши и ее братишки, лев этот не ожидал, не знал и не ведал, откуда придет к нему несчастье. Лев слепой, глухой и глупый. Глаза у него — да не видят. Уши у него — да не слышат. Он лишь размахивает и размахивает цепью, примостившись на ветке, прогибающейся под ним. Он размахивает летящим стальным яблоком, которое рассекает воздух мощными кругами, — так он видел в фильмах про бесстрашных ковбоев: на бешеном скаку размахивали они лассо, вычерчивая круги в воздухе.