– Профессионально. Ходят по всему староверческому миру,
а он, как известно, простирается до Австрии и Турции, собирают подаяние.
Стерженецких гусляков всюду знают, подают хорошо – они мастера сказки сказывать,
песни петь. Большие деньги домой приносят. Это целая философия. Задумывалось
когда-то как наука смирения и нестяжательства, но мужик наш – куркуль. Как
червонцы зазвенели, про спасение души позабыл. Сидят тут, барыши копят. Вон
каких хором понастроили. Но богомольны, этого не отнимешь. Мир для них – ад,
свой дом – рай, потому так и деревню назвали. Тут ещё вот что любопытно.
Побираться ходят только старики и старухи, они и есть главные добытчики.
Молодые отсюда ни ногой – запрещено. Должны дома сидеть, хозяйство вести. Пока
душой не дозреют, от мирских соблазнов не укрепятся.
– Своеобразный modus vivendi, – пробормотал Эраст
Петрович, приподнимаясь в санях и глядя на деревню с все возрастающей
тревогой. – Послушайте, а что это на улице пусто? Не нравится мне это. И
собак не слышно.
– Собак гусляки не держат – грех. А почему народу нет,
сейчас выясним.
Лев Сократович хлестнул конька, и минуту спустя сани уже
катились меж высоких изб в два этажа: на первом – отапливаемая часть дома, так
называемый «зимник», наверху – летние комнаты.
– Эй, баба! – окликнул Крыжов женщину, семенившую
куда-то с пыхтящим самоваром в руках. – Что у вас, все ли ладно?
– Слава Богу, – певуче ответила та, останавливаясь
и с любопытством глядя на приезжих – даже рот разинула.
– А что не видно никого?
– Так воскресение, – удивилась обитательница
Рая. – В соборной все, где ж ишшо?
– Ах да. В самом деле, нынче воскресенье. Тогда
понятно.
Лев Сократович обогнал женщину, тащившую самовар, и направил
сани к длинной бревенчатой постройке, стоявшей в самом центре деревни.
– Что такое «соборная»? Это м-молельня? – спросил
успокоившийся Фандорин.
– Нет, общинный дом. В каждой мало-мальски приличной
деревне такой имеется. Зимой, когда дела мало, собираются по вечерам. Чай пьют,
байки травят, книги читают. Бабы рукодельничают. Эдакая мечта народника. Книги,
правда, не Маркс с Бакуниным, а жития да стихиры. Ну а гусляки по воскресеньям,
когда работать грех, прямо с утра собираются – баклуши бить. Это очень кстати,
что все в одном месте. Потолкуем с народишком.
«Соборная» изнутри напоминала большой, вытянутый сарай,
только очень чистый и богато изукрашенный. Посередине сияла бело-синим кафелем
огромная голландская печь, по стенам стояли лавки, на которых были разбросаны
вышитые подушки. Эраст Петрович заметил, что пространство поделено на три зоны:
в красном углу (он же вышняя горница) стоял настоящий городской диван, там в
торжественном одиночестве сидел главный из гусляков – длиннобородый старшина.
Рядом, за крашеным столом, на венских стульях, пили чай другие старики; мужики
помоложе держались средней горницы – разговаривали, играли в шашки, иные что-то
мастерили; бабы и девки сидели внизу за прялками и швейками, грызли орехи; дети
обоего пола шастали и ползали повсюду, не разбирая, где чья территория. Всего
тут было, наверное, человек шестьдесят-семьдесят, то есть вся деревня.
На вошедших гурьбой чужаков сначала уставились насторожённо,
но Евпатьева здесь явно знали и уважали. Старшина кинулся встречать
промышленника, даже облобызался с ним, Подошли и остальные старики. Мужики же,
как отметил Фандорин, не преминули поручкаться с Крыжовым.
– Что, спасённые души, все за Богом проживаете? –
весело обратился к старикам Евпатьев.
– Твоим радением, Никифор Андроныч. Веялка, что ты
прислал, хороша. Как бы ишшо одну такую? – искательно заулыбался старшина.
– Счётчиков для переписи дашь – будет тебе ишшо. Что у
вас слыхать, старинушки? Чем вы тут занимаетесь?
– Странников перехожих привечаем. – Староста
показал в самый дальний угол избы, где за дощатым столом сидели какие-то
люди. – Сейчас покушают, песни запоют. И вы послушайте.
Эраст Петрович поглядел в ту сторону и не поверил своим
глазам. С торца, положив на столешницу драные локти, восседал денисьевский
юродивый и быстро-быстро метал в рот кашу из миски.
– Лаврушка! – ахнул урядник. – Как это он
поспел? Неужто один, лесом? И волки ему нипочём!
– Не «Лаврушка», а Лаврентий, Божий человек, –
строго поправил полицейского один из стариков. – Блаженного Господь
бережёт. А ещё с восхода мать Кирилла пожаловала.
– Чья мать? – не понял Фандорин. – Какого
К-Кирилла?
Старик ему не ответил, отвернулся. Спасибо, Евпатьев
объяснил.
– Да нет, это её так зовут – Кирилла. Старое русское
имя. Слыхал я про неё. Мастерица сказки говорить и песни петь. Пойдёмте,
посмотрим.
На противоположном конце стола сидела прямая, как
хворостина, женщина в чёрном платке и чёрной же хламиде с широкими рукавами. Её
бледное лицо рассекала пополам чёрная повязка, закрывавшая глаза. Лицо у
Кириллы было не молодое и не старое – то ли сорок лет, то ли шестьдесят, не
поймёшь. Она тоже ела кашу, но не так, как юродивый, а очень медленно, будто
нехотя. Больше за столом никого не было, лишь вокруг стояли несколько женщин,
подкладывая странникам то хлеба, то пирожок.
– Как же она одна ходит? – тихо спросил Эраст
Петрович. – Слепая-то.
– Во-первых, не слепая. – Никифор Андронович с
интересом разглядывал бродячую сказительницу. – Это она зарок дала –
греховным миром зрение не поганить. Есть в старообрядстве такой обет,
пожизненный. Самый тяжкий из всех возможных, мало кто решается. Поглядите,
какие черты! Боярыня Морозова да и только!
– А что во-вторых? – спросил поражённый Фандорин.
– А во-вторых, при ней поводырка есть, вон под столом.
На полу, в самом деле, сидела чумазая девчонка лет
тринадцати, пялилась на Эраста Петровича бойкими карими глазами. Её ноги в
лаптях были широко раскинуты, голова обмотана грязным холщевым платком. Рядом
лежала большая сума и длинный посох, очевидно, принадлежавший Кирилле.
– Полкашка, не елозь! – прикрикнула на девочку странница. –
На-ко вот!
И бросила на пол надкушенный пирог. Поводырка подхватила,
сунула в рот и, почти не жуя, проглотила. Что за чудное имя, подумал Фандорин.
От Поликсены, что ли?
– Почему ребёнка кормят объедками? – раздался
возмущённый голос доктора Шешулина. – Что за дикость!