Отец надолго затихал в душной своей полутьме. Жизнелюбивая Елизавета его не любила, тяготилась им и потому, когда он вдруг встал с тахты и ушел, никому ничего не сказав, в неизвестность, запела, не стесняясь слез ошеломленной матери.
По прошествии трех лет, проведенных Елизаветой в аудиториях Петрозаводского университета, лейтенант ВВС Воскобоев сказал ей такие слова:
— Ты подумай как следует. Быть женой летчика — голубая мечта миллионов твоих сестер.
Едва это выпалив, лейтенант до того оробел, что даже не услышал мотива, выпорхнувшего из души избранницы; ей же, напротив, показалось, что мотив прозвучал неприлично громко и, не приведи Бог, испортил музыку электромузыкальной группы — изумительный рок-н-ролл, от которого екали и звякали фужеры на шатких столиках ресторана «Северный». Так Елизавета запела в третий раз… А в четвертый раз она запела уже в Хнове, по случаю беременности. Елизавета детей любила, то есть любила представлять, как она их во всем понимает и мудро воспитывает. Она вполне отдавала себе отчет, что такая любовь — от ума, вернее, от мечты, но верила, что всему свой черед и что придет час живой материнской любви. Но все же запела она не столько от радостных ожиданий, сколько оттого, что впервые почувствовала душевное превосходство над своим мужем Воскобоевым. Да и сам он, до той поры уверенный, что воля жены — это роскошь, не подлежащая исполнению, что его воскобоевской воли на двоих достаточно, вдруг растерялся, помягчел, стал услужлив, послушен, — одним словом, Елизавете было отчего запеть. Она напевала и напевала, напевала даже во сне, а на исходе сырой зимы напев заглох. Слякотной дождливой ночью Елизавету увезла «скорая». Утром, когда впервые за зиму ударил мороз и затянул матовым льдом окна райбольницы, врач Никадышин поил Елизавету бромом и утешал ее, прибегнув к хорошо заученным шуткам о первом блине, который комом, об издержках эксперимента, — Никадышин беспечно улыбался и зевал во весь рот, стараясь утвердить в сознании Елизаветы обыкновенность и пустячность постигшей ее неприятности. И Воскобоев утешал Елизавету. Он говорил ей:
— Не плачь. Этого Васысу выкинула, так во мне еще миллиарды васек. Хоть один, а приживется.
Елизавета и не думала плакать.
— Плакать подло, — сказала она. — Это все равно что залезть на тахту, вроде как мой папа, и погасить весь свет вокруг себя.
Воскобоев сказал:
— Правильно.
Елизавета допила свой бром и спокойно уснула… Она уже успела усвоить, что будущее, становясь настоящим, первым делом мстит за самонадеянность. Командиры переводили мужа с места на место; кочевое существование вынудило Елизавету бросить университет. В супружестве по переписке было что-то сомнительное, ненадежное; успев за четыре года обучения вдоволь выспаться на лекциях и семинарах, Елизавета легко отказалась от диплома. Высшее образование больше не снилось ей никогда. Потом заболела мать. Муж ее исчез, как говорится, с концами, мать не нашла никаких концов и решила, что он умер где-то вдалеке, в пустоте, никем не прибранный и не оплаканный. Она рисовала в уме различные, одна ужаснее другой, картины его смерти, измучила ими сердце и занемогла. Когда пришла телеграмма из Кеми, Воскобоева в Хнове не было: он повышал квалификацию в небе над Карпатами. У Елизаветы, как назло, не оказалось денег на самолет, и пришлось сдать в ломбард любимые золотые часы. Благодаря заботам Елизаветы мать не умерла. Она лишь перестала жить, согласившись сама с собой на тихое неулыбчивое доживание. Елизавета ее поняла и затосковала, впервые испугавшись темной громады жизни, что вставала впереди, но в Хнов вернулась, взяв себя в руки, спрятав горечь и страх подальше и поглубже, так, чтобы не отыскать никогда и даже случайно в себе не обнаружить. Вот почему она не плакала, когда врач Никадышин и Воскобоев утешали ее в сырой палате райбольницы… Недолго побыв в ломбардной пыли, любимые часы успели облениться и одряхлеть, их потом дважды пришлось сдавать в починку, да без толку: они уже никогда не поспевали за временем, отставая от него на час, а то и на два в неделю. Худо-бедно они продолжали делать свою работу и, наконец, отсчитали день вселения Воскобоева и Елизаветы в отдельную квартиру. Жизнь, казалось, обретала прочное основание, и потому, отмывая пол от белил, протирая «Матильду» тряпочкой, а «Мадонну» салфеткой, Елизавета напевала… Мотив был тот же, странный и тягучий, но в нем не хватало былого бесстрашия. Стоило Елизавете мельком взглянуть на мужа, как мотив пропадал, наступало горькое мгновение немоты. Потом мотив возвращался, и Елизавета, продолжая напевать, бодро шлепала босиком по мокрому линолеуму.
Капитан Воскобоев с утра не предпринимал никакой работы. Он сидел боком на узком подоконнике и курил. Голубенький ордер на квартиру не слишком обрадовал капитана. Счастливый мотив, трепещущий в горле жены, раздражал, как шум воды в неисправном умывальнике. Нервно вздрагивая краями губ, Воскобоев глядел во двор: там чернела труба новенькой котельной и тускло поблескивали куски антрацита, сваленного в кучу. Возле кучи сидел на корточках молодой рабочий жилконторы и сколачивал детскую песочницу. Его молоток бил тяжко и глухо, как сердце в часы волнений и недосыпа. Звуки молотка доставляли рабочему удовольствие: упиваясь ими, он все стучал и стучал, пока не достучался до самых ранимых глубин издерганной воскобоевской души. Крикливо выругавшись, Воскобоев захлопнул форточку. Рабочий замер. Елизавета выронила тряпку и в который раз умолкла… Собрав в бумажный кулек неизрасходованные гвозди, рабочий ушел прочь со двора. Пошел дождь. Тускловатый глянец угольной кучи стерся. Капитан курил и со злорадством, доселе несвойственным здоровой воскобоевской натуре, наблюдал, как на бельевой веревке мокнет рубашка соседа по лестничной площадке майора Трутко… Жена майора Галина выбежала из подъезда в одном халате и шлепанцах, сорвала рубашку с веревки, бросилась назад, угодила шлепанцами в свежую лужу, да так, что шлепанец там и остался. Дождь усилился. Нелепо размахивая рубашкой, Галина прыгала вокруг лужи на одной ноге. Воскобоев хохотал. Потом утих и сказал Елизавете:
— Бестолковая погода. Я тоже хорош — сто лет не писал пулю.
Он накинул на плечи плащ-палатку, вдел ноги в ботинки и вышел из квартиры. Постоянный партнер по преферансу полковник Живихин жил в доме напротив… Елизавета уселась на подоконнике там, где было нагрето мужем, и задумалась. Муж повеселел неясно отчего. Он даже хохотал. Он даже в преферанс пошел резаться, а это значит — ожил, отпустило его, надоело ему каменеть и тонуть в угрюмом своем страдании… То затихая, то усиливаясь и как бы пробуя различные тональности, дождь за окном, наконец, настроился и перешел в долгий однотонный ливень. Задремывая, Елизавета слушала дождь, доверяясь ему охотнее, нежели своим неуверенным мыслям, надеясь, что дождь усыпит тревогу, которая не покидала ее с того самого дня, как капитан ВВС Воскобоев был отстранен от полетов.
…Тот полет был недолгим. Грозовые дожди июня промыли небо перед вылетом, солнце замерло, как флаг, и, оторвавшись от бетонной полосы, затем набрав высоту и привыкнув к ней, капитан ощутил знакомое и единственное свое счастье. Радуясь отсутствию грозовых наростов в небе, расчерченном инверсионными линиями, он проводил полет в полном соответствии с заданием и в заданную минуту вышел в заданный район. Пока тело и мозг капитана послушно и умело выполняли свою работу, живая воскобоевская душа обретала неслыханную свободу. Забыв о существовании земной тверди и тверди небесной, она мнила себя единственной обитательницей и хозяйкой безграничного Пространства, которой никто не надобен в собеседники, соглядатаи и соседи: ни земные диспетчеры, ни птицы, ни даже Бог, ибо двум богам не ужиться в одной Вселенной… Она опомнилась лишь тогда, когда дыхание самолета сбилось и он начал терять высоту, — очнулась, скуксилась в жалкий плевочек, поспешно спряталась в свою оболочку и там замерла. Самолет скользил вниз, подобно санкам, что летят с горы по голубой дорожке, и капитан утешал себя тем, что двигатели, пусть потеряв обороты, пусть кое-как, но работают и, стало быть, до аэродрома он доковыляет. И земля подбадривала по радио: «Доковыляешь, доковыляешь», но тут внезапно, как смерть, наступила тишина, капитан понял, что двигатели умерли, и покинул самолет… Беспомощно повиснув на парашютных стропах, он спиной ощутил силу далекого взрыва… Вскоре воздушный поток развернул капитана, и он затосковал, увидев вдали спокойный столб черного дыма.