Добравшись до мастерской практически вплавь, она уверенно открыла дверь.
Люда еще не пришла. В ожидании натурщицы в центре мастерской рядом с включенным калорифером стоял пустой стул. Все ученики и Севашко сгрудились в углу вокруг разложенных на полу рисунков. Севашко рассуждал вслух:
– Вот это – добре, – говорил он, – вот это – класс, молодец мужик, не рохля. Сколько, ты говоришь, раз поступал, шесть?
Пупель начала искать глазами того, к кому были обращены лестные слова Севашко. Он как раз встал с корточек со смущенной улыбкой.
– Вот, ребята, посмотрите, какой рисовальщик этот вот мужик, это я люблю, шесть раз поступал в наше высшее художественное заведение. А зачем, спрашивается, ему надо поступать в заведение, когда он и так все умеет, ну добре, поступишь, Максим, это я тебе обещаю. Тебе с одной целью полезно будет туда поступить, чтобы балбесы все на тебя смотрели и хоть немного поумнели и, может, пример взяли, добре, добре.
Пупель уставилась на Максима. Он внимательно смотрел на Севашко.
Огромный, крепкий, даже слишком плотный, с ярко-рыжими вихрами, с такой же рыжей кудлатой бородой, сильно курносым носом и голубыми глазами, в сером костюме и до блеска начищенных ботинках.
«Как, интересно, ему удалось добраться по такой грязи и ботинки не испачкать? – подумала Пупель, посмотрев на свои замызганные сапоги. – Похож на купца с картинки. Весь такой блестящий, чистенький, розово-здоровый». Пупель подошла поближе и начала рассматривать работы Максима. Рисунки были изумительные. И не только крепостью своей подкупали они – в них просматривалось что-то другое, в общем, это совсем не были ученические рисунки. В них ясно читалась рука мастера, знающего и по-своему ощущающего натуру. Очень хорошие рисунки.
Севашко заметил ее.
– Вот и Пупа наша припупилась, – проскворчал он. – Посмотри, Пупа, какой к нам рисовальщик пожаловал, это тебе не хрен поросячий, шесть лет не брали, уроды. Посмотри, какой богатырь, Максим-Муромец.
Пупель посмотрела на Максима, а Максим в это же время посмотрел на нее – очень редко, но бывает. Бабах и все.
Шло время, в мастерской Севашко все проистекало по всегда заведенному плану, натурщики и натурщицы сменяли друг друга. Они сидели, стояли, лежали в ракурсах. Ученики строили, моделировали, штриховали, не жалея карандашей и ластиков. Севашко мудро вел их к заветной гавани – поступлению в высшее художественное заведение.
Пришла весна-красна. Чудо-время.
Пупель и Максик, – так его теперь называли все, это Пупель придумала и прижилось, уж больно неподходящее имя для былинного богатыря, но самое неподходящее часто укореняется, топором не вырубишь, – пребывали в состоянии чумовой влюбленности. Со стороны, наверное, это все смотрелось очень странно. Длинноносая, худющая, губастая Пупель и коренастый, огромный, рыжебородый Максик, одна его рука была, как две ее ноги.
Они, конечно, на всех плевали, им совершенно было все равно, как это смотрится со стороны.
Когда они целовались, ангелы им улыбались. А они в счастье купались, смеялись и баловались. Так им легко дышалось. Один на двоих вдох.
Хорошо-то как, ох! Мед-пиво из одной кружки, сладка на двоих ватрушка.
Максик поступал в высшее художественное заведение уже шесть раз и твердо решил в этом году сделать последнюю попытку. Нет так нет, – они дождутся, когда Пупели исполнится восемнадцать лет, и сразу же поженятся.
Максик работал художником-оформителем в одном очень секретном почтовом ящике. Он неплохо зарабатывал, правда, много денег уходило на подготовку в высшее художественное заведение, а если на это заведение забить, то можно спокойно проживать с любимой. Так он думал. Пупель на эту тему совершенно не думала. Она была абсолютно непрактичная, домашняя девочка-цветок. Она хотела жить с Максиком, ни о чем не задумываясь, и рисовать вещи, не имеющие никакого отношения к академическому линейному и тональному рисунку. Максику очень нравилось то, что она делала вне мастерской великого Севашко.
В тот самый первый день их знакомства, когда Максик появился со своими работами у Севашко, все рисовали натурщицу Люду. Максик встал с мольбертом прямо за Пупель. Он с удивлением наблюдал, как она пририсовала Люде несуществующий веер, нарочито усугубила складки на лице, придавая ей жесткий, даже страдающий характер. Он так увлекся этим наблюдением, что не заметил подошедшего Севашко.
Севашко посмотрел на него, на его пустой лист и изрек:
– Э-э-э, нет, так дело у нас не пойдет. Ты давай не глазищи лупи, а дело делай. Время-то уходит, у меня здесь так – пришел, нарисовал, поступил, а это что еще такое?! – буквально закричал он, увидев рисунок Пупели. – Это что за самодеятельность, что за провокации?! Разброд и шатание!
Пупель съежилась, покраснела.
– Ты это дело брось, Пупа, ты тут мне мерехлюндию не разводи, народ не смущай, подумают еще, что в кружке пионерском находятся.
Севашко вытянул руку и большим белым кохиноровским ластиком, прямо через плечо Пупели, стер веер и прошелся по лицу инфанты – Люды.
– Смотри на натуру. Ничего не надо пририсовывать, не в цирке.
Пупель молчала. Внутри у нее что-то закипело, что-то забулькало, заколотилось. Вдруг она услышала шепот Максика у самого уха:
– Это дома надо делать, тут табу, рисуй тихо, не выпендривайся, помочь тебе?
Пупель повернулась к нему:
– Не надо, я умею, просто захотелось.
Максик посмотрел на нее: понимаю, было очень классно, поговорим потом. Пупель успокоилась и принялась моделировать, прорисовывать нос, скулу на первом плане. Максик сделал блестящий рисунок, практически в один присест.
– Вот это понимаю, это молодец, посматривай за Пупкой, она у нас с прихвостью. Многому уже научилась, но дурь не вся вышла. Я смотрю, ты ей приглянулся, она у нас гарная девка, но норовистая, характер бой, пахать на ней можно без бороны, не смотри, что кожа да кости.
Пупель опять скукожилась и насупилась.
Севашко глянул и на ее рисунок, кивнул, произнес удовлетворительное:
– Це добре, а то ишь чего наудумывала.
Пришла весна-красна. Хорошо на реке, светло на душе.
Пупель и Максик любили ездить в Коломенское с этюдниками. Там на пленэре весной они испытывали минуты полного блаженства и эйфории.
Пупель в ярко-желтой куртке, в зеленой блузе, в беленьких сапожках на тонких ногах, Максик в кирзовых сапогах, в свитере-самовязе, в ветровке, с сигаретой во рту.
Они рисовали, болтали, целовались до одури.
Когда они рисовали, за ними музы стояли и на лирах играли, а когда говорили, с неба лучи светили и золотом их покрывали, и не было места печали.
Печаль уходила в сторонку, в кустах жевала соломку.