Расшумевшиеся мужчины — даже и в этом отношении Аландец ухитрялся всех перещеголять — и проститутки, танцующие на столе, порой совсем без одежды, но в блестящих туфлях на высоких серебряных каблуках… и так все продолжалось в том же духе до самой кульминации, а потом все всегда быстро рассыпалось. После чего в разных концах дома можно было застать самые причудливые сцены. Взрослые мужчины вдруг плакали как дети, рыдали навзрыд, оплакивая свою все укорачивающуюся жизнь. Всегда, в таком месте, один мужчина и несколько шлюх. Женщины тоже оплакивали скоротечное время, но в других местах, в одиночку или группами. Проститутки рассказывали о своих мечтах, все говорили и говорили, но словно бы в пустоту, потому что никто, и уж точно никто из мужчин, их не слушал. Они были просто шлюхами, и для мужчин было важно, чтобы они ими и оставались, и только — как последняя защита от угрозы, от чего-то неизвестного, но реального.
Одновременно для шлюх, единственной задачей которых было распутство, и ничего больше, оно приобретало совершенно другое значение. Это был способ спрятать и защитить то другое, что тоже в них было… в самих шлюхах, значит. Способ защитить то хрупкое и ранимое; те сокровенные места в человеке, мягко-твердые и прозрачные. Такие есть у каждого, и они, согласно одному из ужасных шлягеров Дорис — цитирую — «самое прекрасное, что у нее есть». Внезапно — распутство как защита. Но никакого общения — ни с мужчинами, ни с женщинами — потом.
По-настоящему огромное одиночество, таким образом, и наблюдать это было страшно, но и интересно тоже.
Что никто не слушал другого, никто никого не слушал, но вдруг все тем не менее ощущали потребность дать выход своим собственным личным несчастьям. Это, конечно, подогревало настроения по всему дому (кроме комнаты Сандры, конечно: туда вход был строго-настрого запрещен, в этом Аландец был непреклонен; Сандре велено было запирать дверь, и она в конце концов, несмотря на все происходившие вокруг беспутства, засыпала в своей комнате сладким сном на супружеской постели).
Конечно, нашлись бы тысячи женщин, таких как, например, те Женщины из сада на Первом мысе, которые, узнай они о том, что творилось на охотничьих вечеринках в доме на болоте, не преминули бы поахать о «бедненьких мужчинах», которые не умеют по-настоящему веселиться. Но существовали и другие. Например, Никто Херман, которая во время познавательного визита Сандры и Дорис в город у моря расспрашивала Сандру о том да сем в матросском кабачке после посещения художественной выставки или просмотра замечательного фильма.
Никто Херман с интересом слушала рассказы о кутежах и улыбалась, многозначительно. Потом она со знанием дела заявляла, что на самом деле подобные вечеринки больше соответствуют изначальному определению праздника, как оно понималось в Древней Греции. Тогда не столько пеклись о том, чтобы развлекаться на обывательский манер, «веселиться» (это Никто Херман произносила с презрением, одновременно отпивая большой глоток из пивного бокала), а стремились отбросить повседневные приличия и условности. Дать себе волю, как во время карнавала.
— Это делается не из желания отдохнуть и тому подобного, — продолжала Никто Херман в матросском кабачке, где она любила сиживать, вести разговоры и выпивать, разговаривать и пить; любила больше, возможно, чем смотреть замечательные фильмы или посещать художественные выставки — больше всего на свете. — Но чтобы очиститься, — говорила Никто Херман. — Те мужчины, они это понимали. В этом был изначальный смысл древнегреческих вакханалий.
— Таким образом, здесь главное не веселье, — объясняла Никто Херман, — а очищение.
И девочки, Дорис и Сандра, Сандра и Дорис, хоть и делали большие глаза, но понимали. На самом деле понимали.
Но во время охотничьих кутежей и речи быть не могло о том, чтобы Сандра засиживалась допоздна.
— Хм-хм, — говорил кто-нибудь за столом во время ужина, — не пора ли маленькой девочке ложиться спать? — Это мог быть, например, кто-то из, ну, сами знаете, развеселых девчонок или, например, Тобиас Форстрём, когда он в этом участвовал. Тобиас Форстрём явно неловко чувствовал себя за одним столом с ученицей той самой школы, в которой он работал, но все же он не уходил домой, напрасно было ждать, что он попрощается, поблагодарит за все и отправится восвояси.
Вместо этого он заботился о том, чтобы Сандра вовремя уходила спать, иногда — даже не дождавшись десерта.
Когда кто-нибудь заговаривал об этом, Аландец вздрагивал и словно вдруг обнаруживал свою дочь за светом свечей на противоположенном конце стола, произносил что-нибудь вроде:
— Не пора ли тебе в кроватку, моя красавица?
Интересно, что в его голосе при этом не было и следа угрызений совести. А ведь совсем недавно он поддакивал маме кузин, когда та заявила, что охотничьи вечеринки — неподходящая обстановка для ребенка и что она запретила ходить к нему в дом Дорис Флинкенберг. Он даже заверил ее, что позаботится, чтобы этот запрет не нарушался.
Но когда речь заходила о его собственной Сандре, он об этом как-то забывал. Аландец был первым, кто забывал про свою дочь за праздничным столом, и причина тут не в его беспечности или пренебрежении родительскими обязанностями, а в том, о чем Сандра подсознательно догадывалась, хотя старалась и не думать. Только она, и никто другой. Это, собственно, было воспоминанием о тех временах жизни сливок общества, когда их было трое — Лорелей Линдберг, Аландец и она сама. В жизни сливок общества, как она теперь представлялась (путешествия, медовые месяцы, ночные клубы, встречи с интересными людьми — кинозвездами, художниками и королевами красоты, смешавшиеся в памяти в одну кашу), они все делили и всегда были вместе. Тогда не было стольких ограничений. И маленькую девочку повсюду брали с собой — она всегда должна была быть с ними (она тоже так считала, как уже говорилось, и чуть что не по ее — ударялась в слезы).
Но все это, как уже говорилось, подсознательно. И это было трудно, почти невозможно, объяснить другим, высказать словами.
— Конечно, папа. — Сандра не хотела сердить Аландца. Она поднималась, без возражений, говорила «спокойной ночи» и удалялась с праздника, оставляя взрослых на произвол судьбы. Почти на произвол судьбы, хочется сказать, и лишь выглядывала потом время от времени, если это требовалось.
Но, Пинки, ночью, к утру, — так это и есть «быть женщиной»? Когда светятся на пламенно-красном шифоне и ярко-розовой органзе белые ноги? Белые-белые ноги Пинки. Это случилось под утро, как раз после такой вот вечеринки. Сандра пошла к себе спать почти сразу после ужина, но утром она проснулась рано, часы показывали всего четыре или пять. Она вдруг почувствовала страшный голод. Ей пришлось встать и отправиться на кухню, чтобы раздобыть себе бутерброд.
Сандра запахнулась в халат, сунула ноги в тапочки, осторожно отперла дверь, открыла ее и выскользнула в коридор.
В доме было почти совсем тихо, в узком коридоре верхнего этажа были закрыты все двери: в комнату Аландца, в салон, в комнату гостей и в библиотеку. Что там происходило за этими дверями, можно было только догадываться. Собственно говоря, не так уж это было и интересно, по сути, — как выразилась Дорис, выслушав отчет Сандры. «Если видела разок, как они трахаются, считай, навидалась вдоволь. Неужели ты не можешь рассказать о чем-нибудь поинтереснее?»