Потому что вспомнила одну вещь, которую хочет сказать Сандре, важную вещь.
— Сядем-ка здесь. — И они уселись на лестнице, Никто Херман и Сандра, они сидели в темноте на морозе, было очень красиво, потому что небо было ясное и все в звездах — тысячи звезд мерцали над их головами. И Сандра вдруг обрадовалась, что вышла на улицу к Никто, и перестала сердиться, что ее разбудили и почти вытащили из постели посреди ночи.
Наоборот. Она поняла, что именно этого мгновения не хотела бы пропустить. Ни за что в жизни.
Никто Херман рядом с ней. Никто, разбушевавшаяся и пьяная, которую нельзя не любить — которую все любили, и Пинки тоже, и это все усложняло.
Никто Херман обняла Сандру и стала объяснять, что проделала всю дорогу из города у моря, чтобы рассказать Сандре… но мысли ее немного мешаются, так что она не припомнит, о чем именно… но вот, кстати, о звездах:
— Надо смотреть на звезды, Сандра.
— Внимательно, Сандра.
— А потом, потом надо лишь… следовать за ними…
И никакой роли не играло то, что, как оказалось, никакой ошеломляющей правды Никто Херман с собой не привезла — все равно было здорово. И вдруг, почти как в сказке, внизу из-за угла дома появился Аландец, в руках он держал поднос с напитками.
В стаканы были вставлены бенгальские огни.
Такие яркие, такие сверкающие…
Аландец начал подниматься по лестнице, широко улыбаясь и стараясь удержать в руках поднос с сияющими напитками, он шел вверх по лестнице прямо к небу, где сидели они, к ним.
Сердце — бессердечный охотник. Пинки.
Любовь не скупится на унижения.
Такова уж она.
А Пинки, выходит, осталась одна в доме. Аландец улизнул через подвал, через «вход для официанточек», как его еще называли.
Ой, Пинки, Пинки.
И позже, позднее той же ночью, Пинки на полу в коридоре перед спальней Аландца, перед закрытой и запертой дверью. Пинки, всхлипывающая в короткой задравшейся юбке и торчащих на всеобщее обозрение розовых трусах. Словно собака. Потом Пинки заснула — легким несчастливым сном, в узком коридоре в доме в самой болотистой части леса, на ковровом покрытии, таком некрасивом-некрасивом, таком бежевом.
Сердце — бессердечный охотник.
Любовь не скупится на оскорбления.
Вот что о ней можно сказать.
Итак, Бомба Пинки-Пинк в конце концов получила отставку.
— Я больше не свободный мужчина, — будет твердить Аландец на следующее утро, объясняя дочери, что Никто Херман отныне будет чаще появляться в доме на болоте. — Ну, по крайней мере не на сто процентов, — добавит он, что само по себе интересно, ведь во времена Лорелей Линдберг он такого никогда бы не сказал.
Сами того не замечая, мы превратились в серых пантер, Аландец. Так?
Или нет?
Что-то связанное с Никто?
Это было так непохоже на Аландца — не отдаваться чему-либо на сто процентов.
Когда Дорис пришла утром к дому в самой болотистой части леса, она не сказала свое обычное «в этом доме и впрямь пахнет борделем», как говорила всегда. Она интуитивно догадалась, что настроение в доме изменилось, что что-то произошло. Что-то радостное, что-то печальное — или обыкновенное.
И поэтому все обычные комментарии неуместны.
А когда она вошла в кухню, то увидела Бомбу за кухонным столом перед кружкой кофе, тот успел остыть, но она к нему так и не притронулась.
— Никогда не становись про… стриптизершей, — сказала Бомба Дорис Флинкенберг дрожащими губами. Она старалась держаться по-деловому, но лицо ее было красным и опухшим, а краска размазалась и лежала полосками — темно-зелеными, темно-коричневыми, черными — по всему лицу. Едва она это выговорила, как лицо ее снова сморщилось от плача.
— В конце концов, они просто вытрут о тебя ноги.
— Наговорят с три короба, а цена этим словам грош…
И тут — звук подъезжающего к дому автомобиля.
— Пинки, такси приехало, — окликнули ее откуда-то из глубины дома.
И тогда появилась Никто Херман — бодрая, только что из душа — и сунула голову в каморку, где девочки переодевались в комбинезоны.
— Ну что, говорила я тебе, что она его заарканит? — прошептала Дорис Флинкенберг.
А потом охотничий сезон закончился.
И Женщины разъехались. Срок аренды истек, пора было съезжать из дома на Первом мысе. Автобус «Духовные странствия Элдрид» не желал заводиться, так что Женщинам пришлось вызвать большое такси и двумя партиями добираться до автобусной остановки на шоссе.
Можно было, конечно, и Бенгта попросить, но в тот день, когда уезжали Женщины, он отсиживался у себя в сарае: напился и не желал выходить.
Сандра тоже отправилась в путь. На остров Аланд, навестить родственников.
Это было время отъездов. «Все, что казалось таким открытым, снова стало замкнутым миром», — напевал кассетник Дорис.
А в начале нового года в дом на Первом мысе вселилась семья. Совершенно заурядная, Бакмансоны — папа, мама, мальчик, они оказались законными владельцами дома или, во всяком случае, их потомками.
Сандра и Дорис продолжали держаться вместе, продолжали играть. В «Тайну американки» и в другие игры. Сандра и Дорис все глубже погружались в детали событий, произошедших у озера Буле: смерть Эдди и все, с ней связанное. Но ничего нового не раскопали. Постепенно это стало казаться детской забавой. Они ничего так и не вызнали.
Американка, она как подводное течение.
Но та маленькая девочка, Сандра, она сидела на подоконнике в своей комнате и напевала. Напевала песенку Эдди, которую уже довольно хорошо выучила.
В одежде Эдди, это была тайна. Что она иногда, тайком от всех, особенно от Дорис Флинкенберг, надевала ту одежду, одежду американки, и расхаживала в ней по дому на болоте, когда оставалась там одна.
Мальчишка. Бенгт. Был он там, да? Был?
Стояла и смотрела на него сквозь большое панорамное окно на нижнем этаже.
Порой он там точно стоял. Порой трудно было сказать наверняка. Порой — вообще неизвестно.
Но иногда достаточно было просто представить себе, что он там.
И она росла, не вверх, но становилась старше и напевала свою песенку — мама, мама, моя песня!
И смотрела на мальчишку, вечно стоявшего там, на опушке леса.
Эдди в темноте: это бывало в те вечера, когда она оставалась одна в доме на болоте и играла неведомо во что.
— Я чужеземная птичка, — прошептала она в темноту. — Ты тоже?