– Вы плохо выглядите, – начала она.
Я перебила ее:
– Как Алан?
– Не беспокойтесь, – сказала она. – Он в порядке. Ну, в общем… Он жив.
Я поскорее села, ноги у меня дрожали. Я, видимо, побледнела, потому что она позвонила и велела дворецкому принести рюмку коньяку. «Все-таки любопытно, – подумала я, когда сердце стало отпускать и забилось нормально, – любопытно, что в качестве сосудорасширяющего вам предлагают виски во Франции и коньяк в Америке». Я испытала такое облегчение, что охотно порассуждала бы на эту тему со свекровью, но момент был неподходящий. Я проглотила содержимое рюмки и почувствовала, что оживаю. Я в Нью-Йорке, я хочу спать, Алан жив, а этот восьмичасовой перелет – не более чем кошмар, одна из жестоких и бессмысленных пощечин, которыми жизнь иногда награждает нас просто ради собственного удовольствия. Как в тумане, я смотрела на тщательно накрашенную женщину напротив меня, слушала, как она говорит мне о неврастении, депрессии, злоупотреблении алкоголем, антидепрессантами и транквилизаторами, и все ждала, когда она скажет о злоупотреблении любовью. Потом она вспомнила, что я устала с дороги, и велела проводить меня в мою комнату, где я рухнула на постель в чем была. На мгновение я услышала непрерывный и неясный шум города, потом уснула.
Он в самом деле плохо выглядел, мой товарищ по пляжам, веселью и мучениям. У него была двухдневная борода на впалых щеках и неподвижный взгляд, что меня не удивило: психиатры, должно быть, потрудились над ним. В белой, звуконепроницаемой палате с искусственным климатом он казался чем-то случайным, даже из ряда вон выходящим. Принявший нас врач в точных и сугубо научных выражениях говорил о заметном улучшении, о необходимости постоянного ухода, а мне казалось, что это я когда-то вдохнула в этого мужчину-ребенка человеческую жизнь, пусть иногда мучительную, а потом подло толкнула назад, в этот стерильный кошмар. Он взял меня за руку и смотрел на меня – не умоляюще, не властно, а со спокойным облегчением, и это было хуже любого взрыва. Он будто говорил: «Видишь, я изменился, я все понял, можно будет снова жить со мной, ты только возьми меня». В какой-то момент мне стало так жаль его: с одной стороны, слишком внимательная мать, с другой – слишком рассеянный врач, – что это показалось возможным. Да, это было хуже всего. У него был взгляд побитой собаки, доверчивого пса, означавший, что наказание было слишком долгим, слишком убедительным, и только жестокость может помешать мне избавить его от этого ада. Палата была ужасна. Куда делся плюш, на котором он любил вытягиваться во весь свой немалый рост? Куда делись кашемировые платки, которыми он, засыпая, прикрывал глаза, когда ему было грустно? Куда делась ласкающая мягкость жизни, которой дышали для него узкие улочки Парижа, маленькие пустые кафе и ночная тишина? Нью-Йорк, я это знала, не переставая гудел днем и ночью, и поначалу это должно было казаться ему невыносимым. Теперь же тишина палаты, искусственная и болезненная, была для него еще более жестокой. «Я здесь уже неделю», – сказал он, и это означало: «Ты представляешь себе? Ты себе представляешь?» «Они очень заботливы», – добавил он, а хотел сказать: «Ты представляешь себе, я во власти этих чужих людей?» «Доктор у меня неплохой», – утверждал он, подразумевая: «Почему ты бросила меня на этого чужого бездушного человека?» И наконец, он прошептал: «Я смогу выйти через неделю, я думаю». А я – я слышала молчаливый вопль: «Неделю, только неделю, подожди меня неделю!» У меня буквально разрывалось сердце, и, конечно, воспоминания о нашей счастливой жизни тут же обступили меня: наш безудержный смех, споры, сиесты на песке, наше самозабвение и особенно минуты неистребимой уверенности – уверенности в том, что мы всегда будем любить друг друга и вместе состаримся. Я забыла кошмар последних лет, забыла другую уверенность, только мою, что, если так будет и дальше, мы оба погибнем. Я обещала ему прийти завтра в тот же час. На Парк-авеню царили такой гам и суета, что это показалось мне отвратительным. Вместо того чтобы пройтись пешком и снова увидеть Нью-Йорк, я поспешно влезла в машину свекрови. Она предложила выпить чаю в «Сент-Редж», где нам будет спокойно, и я согласилась. Отныне я, видимо, обречена на лимузины с шоферами и чайные салоны, а также на общество людей вдвое старше меня и в десять раз увереннее в себе. Я, однако, заказала виски, и свекровь, к моему удивлению, сделала то же самое. Эта больница как-то особенно угнетала. На секунду я прониклась к ней сочувствием. Алан – ее единственный сын, и, несмотря на профиль хищной птицы, быть может, под этим оперением от Сен-Лорана бьется материнское сердце?
– Как он, на ваш взгляд?
– Как вы и говорили: и хорошо, и плохо.
Последовало молчание, и я почувствовала, что минута слабости прошла, она снова во всеоружии.
– Дорогая моя Жозе, – сказала она, – я всегда старалась не вмешиваться в то, что касается только вас двоих.
Ложь с самого начала, но было очевидно, что за ней будет и другая, и третья. Я решила не перебивать.
– Так что я не знаю, – продолжала она, – почему вы расстались. Во всяком случае, должна сказать, что я была абсолютно не в курсе дела и не знала, что Алан уехал, не оставив вам ни цента. Когда я узнала об этом, его состояние было критическим – уже поздно было упрекать его в чем бы то ни было.
Я махнула рукой, как бы говоря, что все это не имеет значения, но, поскольку свекровь мое мнение не разделяла, она тоже махнула рукой, будто что-то отрезая, что означало, нет, напротив, имеет. Мы были похожи на два семафора с разными сигнальными системами.
– Как же вы обошлись? – спросила она.
– Я нашла работу, не слишком денежную, но зато довольно интересную.
– А этот мсье А. Крам? Вы знаете, мне с безумными трудностями удалось позавчера вырвать у его секретарши ваш адрес.
– Этот мсье А. Крам – друг, – сказала я, – и только.
– И только?
Я подняла глаза. У меня, видимо, был довольно измученный вид, потому что она притворилась, что приняла, по крайней мере, временно, мое «и только». И вдруг я вспомнила, что обещала Юлиусу остановиться в отеле «Питер», позвонить ему, и устыдилась. Франция, Юлиус, журнал, Дидье казались такими далекими, а маленькие сложности моей парижской жизни такой ерундой, что я почувствовала себя потерянной вдвойне. Потерянной в огромном страшном городе, лицом к лицу с враждебно настроенной женщиной, после посещения зловещей больницы, и потерянной от того, что лишилась своих корней, любви, друга, потерянной в собственных глазах. И большой стакан с ледяной водой, по обычаю поставленный передо мной, и равнодушный официант, и уличный шум – от всего этого меня бросило в дрожь, так что я обеими руками оперлась о край стола, застыв в невыносимой тоске и отчаянии.
– Что вы собираетесь делать? – сурово спросила неумолимая собеседница, и мой ответ «не знаю» был самым искренним в мире.
– Вы должны принять решение, – сказала она, – относительно Алана.
– Я уже приняла решение: мы с Аланом должны развестись. Я ему об этом сказала.
– Он рассказывал по-другому. По его словам, вы решили попробовать пожить некоторое время врозь, но это не окончательно.