– Ну в самом деле, – продолжал Юлиус, – что из всего этого следует, Жозе? Вы прекрасно знаете, что вы мой друг, что я очень к вам привязан. Даже больше, чем привязан, – добавил он задумчиво.
Я насторожилась.
– Я уважаю вас, – продолжал он, – и поверьте, это чувство вызывает у меня не всякий. Меня глубоко огорчают все эти сплетни, но мы в Париже. Я – мужчина, вы – женщина, этого следовало ожидать.
Я была в отчаянии. Еще одна-две банальности, и Юлиус меня доконает.
– Мне очень приятно, что вы чувствуете ко мне привязанность и уважение, – сказала я. – Я и сама плачу вам тем же. Но в конце концов, Юлиус, вы что, никогда не представляли себе ничего другого?
– Другого?
Он смотрел на меня округлившимися глазами. Я почувствовала, что краснею, этого только не хватало.
– Да, – кивнула я, – другого.
– Ха-ха-ха! – Он весело рассмеялся. – Милая, дорогая Жозе, я никогда ничего себе не представляю. Я – человек без воображения. Время все расставит на свои места.
– И куда же оно ведет нас, это самое время, как вы думаете?
– Но, моя маленькая Жозе, – заверил он, улыбаясь, как мне казалось, довольно глупо, – прелесть времени в том и состоит, что никогда не знаешь, куда оно ведет. Никогда, абсолютно никогда.
Это последнее открытие меня добило. Я сдалась. Дидье был прав, я ничего не вытянула из Юлиуса. Нервничая, я взяла сигарету не тем концом, и Юлиус любезно поджег фильтр. Это вызвало у него тот самый лающий смех, секретом которого владел он один. Юлиус поспешил протянуть мне другую сигарету нужным концом.
– Видите, – сказал он, – вы говорите и делаете одни глупости. Подумать только, а я так встревожился после вашего звонка. Нет, нет, Жозе, доверьтесь вашему другу Юлиусу. Живите как жили. И не размышляйте слишком много.
Теперь он говорил как Серый Волк, но мне все меньше хотелось быть Красной Шапочкой. С другой стороны, нужно признать, что, если мои опасения были необоснованны, я поставила Юлиуса в щекотливое положение. Он ведь тоже не мог прямо сказать, что у него не было никакого желания спать со мной, – тогда, возможно, двусмысленность его ответов была простой формой вежливости. Едва эта мысль промелькнула у меня в голове, как я лихорадочно за нее ухватилась. Это меня очень устраивало. Оказывается, все было ясно и просто. Перебирая в памяти наш разговор, я пришла к выводу, что поведение Юлиуса – это поведение мужчины, уставшего от женщин или разочаровавшегося в них. Юлиуса интересовали только власть, деньги и – так, побочно – одна милая молодая женщина, которой он старается помочь. Все остальное – плод моего воображения и воображения Дидье, которому из-за повышенной чувствительности везде мерещатся бурные страсти. Я перевела дух. Вздохнуть свободно я еще не могла, но, по крайней мере, сделала все, что в моих силах, не выставив себя смешной и действуя чистосердечно. Если же Юлиус лелеял какие-то коварные замыслы, мое беспокойство и возмущение должны были открыть ему глаза. Я несколько оживилась. Мы вспомнили вечер в Опере, я похвалила Юлиуса за быструю реакцию, он меня – за находчивость, мы обменялись несколькими сочувственными фразами по поводу Дидье, несколькими шутками в адрес мадам Дебу, и он отвез меня домой. В машине он взял меня под локоть и, похлопывая по руке, весело болтал, как школьник. Поразмыслив, я теперь испытывала некоторый стыд перед этим неловким, но честным человеком: это же надо было заподозрить его в таком вероломстве. Бескорыстие – не пустое слово. И если старший брат Дидье, будь у него хоть трижды красивые глаза и большие руки, не может этого понять, тем хуже для него. Осуждать и презирать легко – даже слишком легко. Завтра я поговорю с Дидье и попытаюсь его разубедить. Решительно, я была права, когда так долго колебалась, пускаться ли мне в эти смешные объяснения. Надо всегда следовать своей интуиции. Правда, в моем случае есть один недостаток: интуиция подсказывает мне абсолютно противоположные вещи. В следующий раз, когда опять буду в «Салина», я все-таки попытаюсь распробовать ромовую бабу. Я так и не могла сказать, можно ее есть или нет.
Когда я поднималась к себе, меня окликнула консьержка. Она протянула мне телеграмму. В ней говорилось, что Алан очень болен, что мне нужно срочно вылететь в Нью-Йорк и что билет на мое имя заказан в Орли. Подпись матери Алана. Я тотчас позвонила в Нью-Йорк и попала на их дворецкого. Да, мистер Эш в больнице, нет, он не знает почему, а миссис Эш действительно ждет меня как можно скорее. Это не могло быть хитростью. Его мать слишком ненавидела меня, как и всех остальных, кто любил ее сына, чтобы сделаться орудием любовной уловки. У меня оборвалось сердце. В отчаянии я стояла посреди комнаты, заваленной журналами по искусству и казавшейся теперь ненужной декорацией. Алан болен, Алан, может быть, при смерти. Эта мысль была непереносима. Ловушка Нью-Йорк или нет, мне надо было спешить. Я позвонила Юлиусу, он был безупречен. Он нашел мне самолет, улетавший через четыре часа, забронировал место, заехал за мной и отвез в аэропорт с самым невозмутимым видом. Когда я прощалась с ним у паспортного контроля, он попросил меня не волноваться. Он тоже должен лететь в Нью-Йорк на будущей неделе, и он постарается ускорить свой приезд. В любом случае он позвонит мне завтра утром в отель «Питер», где у него постоянно забронирован номер и где он просит меня остановиться. Ему будет спокойнее, если он будет знать, где меня найти. Я на все соглашалась, ободренная его любезностью, спокойствием и умением все организовать. Когда я увидела его издали, такого маленького, машущего мне из-за барьера, мне показалось, что я и в самом деле расстаюсь с очень дорогим другом. За эти три месяца он действительно стал моим покровителем – в самом благородном смысле слова.
В огромном самолете, равнодушно пересекавшем ночь и океан, все пассажиры спали, и только одна я устроилась в баре первого класса, – он был маленький, похожий на самостоятельную ракету, которая вот-вот, казалось, отделится от самолета и исчезнет, одинокая, в просторах Галактики. Последний раз, когда я летела тем же маршрутом, два года назад, только в обратном направлении, это было днем, и самолет плыл среди голубовато-розовых облаков, догоняя солнце. Тогда я убегала от Алана, и грубая страшная сила самолета уносила меня от него, хотя тогда я его еще любила. Теперь та же сила, с той же покорностью, вела меня к тому же Алану – но я больше не любила его. Мне было хорошо в пустом баре, где дремлющий бармен время от времени порывался встать, наверно, проклиная меня, и предложить мне виски, от которого я отказывалась. Решительно, свекрови пришла в голову хорошая мысль – заказать мне билет первого класса, открывающий доступ в бар – и, кстати, заплатить за него. Это означало, что она знает о моем безденежье. Что она об этом думает? Конечно, как мать, причем мать, помешанная на сыне, она может желать мне только всяких неприятностей. Но как американка и жена американца она должна быть возмущена тем, что Алан оставил меня без средств. Два развода и вдовство обеспечили ей состояние, и в этом вопросе она ревностно относилась к правам женщин. Я все думала, как же Алан представил ей положение дел.
Она была жестокая и властная женщина, чей прекрасный профиль хищной птицы прославил двадцать лет назад журнал «Харперс базар». Неизвестно почему, это сравнение привело ее в восторг, и она даже усвоила особый поворот головы и пристальный взгляд, которые еще усилили это сходство. В начале нашего брака она пыталась меня очаровать, но я была влюблена в Алана, понимала, что он несчастлив, и вместо орлицы видела только старую злую курицу. Ее попытки разлучить меня с Аланом в конце концов привели к тому, что мы сблизились еще больше и вместе сбежали. Разрушили нашу жизнь мы тоже сами. Тем не менее благодаря ей я сижу в этом самолете и отдаю себе отчет в том, что отныне солнце, облака, прекрасные пейзажи, которыми может удивить меня земля, простершаяся подо мной, все эти чудесные грезы, в которые я погружалась в моих частых полетах, теперь зависят от моего материального положения, то есть будут более чем ограничены. Моя свобода, моя пресловутая свобода, оказывается, ставила меня в весьма тесные рамки. Но я недолго предавалась грустным размышлениям, потому что гул моторов и звяканье льдинки в стакане перекрывала непрерывно стучавшая у меня в мозгу мысль: Алан болен, может быть, при смерти, и, так или иначе, по моей вине. Я не спала ни секунды и прибыла в аэропорт обессиленная и вялая. Здесь тоже все переменилось. Аэропорт стал еще больше, сверкал еще ярче, был еще более устрашающим, чем в моих воспоминаниях, и я вдруг испугалась ошеломляющей Америки, как самая настоящая иностранка. Шофер такси теперь был отделен от меня непрозрачным стеклом, недосягаемый для пуль, а значит, и для непринужденных, веселых разговоров, к которым я привыкла. А по мере того, как мы углублялись в этот город из камня и бетона, мне стало казаться, что все стекла в машине потеряли хрупкость и прозрачность и навсегда отделили меня от того Нью-Йорка, который я так любила. Свекровь жила, разумеется, в Сентрал-Парке, и, прежде чем впустить меня, портье позвонил на ее этаж. Нью-Йорк превратился в забаррикадированный город. Я смутно узнала застекленную прихожую квартиры, сплошь увешанную абстрактными полотнами – вложениями капитала, – и, дрожа, вошла в большую гостиную. Хищная птица была там и сразу же кинулась ко мне. Сухо клюнула меня в щеку, и я испугалась, как бы она не выдрала из нее кусок. Потом отстранилась, все еще держа меня за кончики пальцев, и пристально на меня взглянула.