Если не считать этого краткого момента угрызений совести, я непроходимо скучала в этом карикатурном Нассау, заполненном истеричными американками и вымотанными дельцами. К счастью, благодаря конкуренции бесчисленных бассейнов, этих убежищ от акул и микробов, море целиком оставили мне. Мое постоянное одиночество на пляже тяготило меня иногда, зато притупляло чувства, и отзвук криков Алана в больничной палате все слабел, так что я без особого нетерпения ждала, когда мое тело придет в согласие с окружающим пейзажем или когда мы вернемся в Париж. Вечера были прекрасны, на берегу устанавливали столики, и невидимый пианист играл в тени деревьев под аккомпанемент банджо старые мелодии, принесшие когда-то славу Колу Портеру. После ужина немногочисленные обитатели отеля укладывались в гамаки и любовались морем и луной, роняющей отблески в неумолчный гул океана. В один из таких вечеров, когда Юлиусу пришла в голову нелепая идея послушать вальс Штрауса, я нашла пианиста на деревянной эстраде у самой воды и объяснила свою просьбу несколько взволнованным голосом, потому что он был замечательно красив. Он показался мне очень смуглым, очень стройным, очень беспечным и уверенным в себе, и мы обменялись с ним одним из тех откровенных взглядов, какими я в своей жизни редко обменивалась с незнакомцами – независимо от того, имел ли такой взгляд последствия или нет, всякий раз он служил очевидным знаком взаимопонимания. Пианист заиграл «Венский вальс», и я тотчас отошла, улыбаясь своему прошлому или будущему беспутству, а потом о нем забыла. Но на миг этот взгляд напомнил мне, что я женщина, что я дар, что я живая.
А на следующий день Юлиус свалился в обморок на пляже. Он подошел к моему гамаку, пробормотал что-то насчет жары и вдруг упал ничком. Он лежал у моих ног в темно-синем блайзере, галстуке и серых брюках – к счастью, у него не было пристрастия к бриджам и шортам, в которых красовались иные старые развалины из отеля, – и его маленькая темная фигурка, распростертая на ослепительном пляже, показалась мне сошедшей с картины какого-то сюрреалиста. Я бросилась к нему, подбежал кто-то еще, и мы отнесли Юлиуса к нему в номер. Доктор говорил о переутомлении, перенапряжении, а я целый час прождала в обществе мадемуазель Баро, пока он хоть немного придет в себя. Когда он позвал меня, я вошла в комнату и села в ногах кровати, исходя жалостью к нему, как к больному ребенку. В вырезе светло-серой пижамы чуть виднелась безволосая грудь, голубые глаза без очков зябко щурились и мигали, и весь он казался таким беззащитным и был так похож на пожилого мальчика, что на минуту мне стало неловко, что я не принесла ему в утешение игрушку или конфетку.
– Мне очень жаль, – сказал он, – я, наверное, вас напугал.
– Еще как напугали, – призналась я. – Вам нужно отдыхать, Юлиус, гулять, бывать на пляже и хоть немного купаться.
Он покраснел.
– Я всегда боялся воды, – вздохнул он. – По правде сказать, я не умею плавать.
У него был такой расстроенный вид, что я рассмеялась.
– Завтра, – заявила я, – я поучу вас в бассейне. Во всяком случае, сегодня вам работать нельзя, вы будете спокойно сидеть в гамаке рядом со мной и любоваться морем. Вы даже не знаете, какого оно цвета.
Я чувствовала себя представительницей благотворительного заведения, а он слабо кивал головой в восторге от того, что раз в жизни кто-то решает за него. Зависимость, как и ее противоположность, по-видимому, необходимы всякому живому существу. С разрешения доктора и с помощью мадемуазель Баро мы уложили Юлиуса, закутанного в одеяло, в большой веревочный гамак, в котором он наполовину утонул. Я устроилась рядом с ним и раскрыла книгу, думая, что ему нужна тишина.
– Вы читаете? – жалобно спросил он.
– Что вы, – соврала я и закрыла книгу.
Нужно было разговаривать. Мысленно я уже начала маленькую проповедь о злоупотреблении лекарствами, но мой порыв был остановлен тем же жалобным голосом. Я видела только прядь волос, одеяло и две руки, вцепившиеся в веревки гамака, будто он плыл в неустойчивом каное.
– Вам скучно?
– Что вы, – сказала я, – почему? Здесь очень красиво, и я обожаю ничего не делать.
– Я все время боюсь, что вам скучно, – сказал Юлиус. – Узнай я, что это так, это было бы ужасно для меня.
– Но почему? – весело спросила я.
– Потому что с тех пор, как я познакомился с вами, мне не бывает скучно.
Я неуверенно пробормотала «очень приятно», вдруг испугавшись того, что за этим последует.
– С тех пор, как я познакомился с вами, – повторил голос Юлиуса, приглушенный робостью или одеялом, – я больше не чувствую себя одиноким. Я всегда был очень одинок, наверно, по своей вине. Мне трудно разговаривать с людьми: я внушаю страх или антипатию. Особенно женщинам. Они думают – то, чего я хочу от них, либо очень просто, либо очень заурядно. А может, это я заурядно веду себя с женщинами, не знаю.
Я молчала.
– Или, – продолжал он с коротким смешком, – мне попадались одни заурядные женщины. И потом, я всегда был так занят делами. В этой области, знаете ли, никогда нельзя быть спокойным. Стоит только ослабить внимание, все рушится. Нужно всегда все успевать и принимать решения, даже если тебя это больше не увлекает. Бьешься изо всех сил, неизвестно зачем.
– От вас зависят столько людей – естественно, это вас заботит.
– Конечно, – вздохнул он, – они от меня зависят, да я-то ни от кого не завишу. Я работаю ни для кого. Я уже говорил вам, что раньше был беден. Не думаю, что тогда я был более одинок или более несчастлив.
Этот грустный голосок из глубины слишком большого гамака неожиданно вызвал у меня нежность и сострадание. Я попыталась себя разуверить, вызвать в памяти страшный образ финансового хищника, каким я знала его в Париже, – острый взгляд, резкий голос, – а думала только о человечке в темно-синем пиджаке, рухнувшем в обморок на солнце, – каким видела его только что.
– Почему вы так и не женились? – спросила я.
– Только однажды мне этого хотелось. С той молодой англичанкой, помните? Прошло много лет, прежде чем я снова стал думать об этом, но к тому времени это стало слишком легко. Видите ли, я уже был очень богат…
– Но ведь наверняка были и такие женщины, которые любили вас за другое, – сказала я.
– Не думаю. А может, я несправедлив к ним.
Воцарилось молчание, и я отчаянно искала какие-нибудь слова, которые не были бы банальностью или дурацким подбадриванием, но ничего не находила.
– Вот поэтому, – продолжал Юлиус еще тише, – с тех пор, как я познакомился с вами, я стал гораздо счастливее. Я чувствую, что забочусь о вас, что наконец я кем-то занят. Жестоко так говорить, но когда вы вернулись в «Питер» в слезах и позволили вас утешить, – знаю, это ужасно, – но я давно уже не был так счастлив.
Я сидела совершенно неподвижно и молчала. Я чувствовала, как капля пота сползает у меня по спине, и закрыла глаза, как будто если не буду видеть Юлиуса, то и слышать тоже перестану. В то же время я признавалась самой себе, с какой-то жестокой насмешкой над собой, что с самой первой встречи у Алфернов, с той самой секунды, когда я оказалась лицом к лицу с Юлиусом А. Крамом, я ждала этого момента. Искренность моя звалась лицемерием, беспечность – слепотой.