Так мы и жили жизнью семидесятых в разгар восьмидесятых: мы не стремились разбогатеть или сделать карьеру, отлично обходились без газет и фильмов и не испытывали интереса к тому, что там в мире происходит. Мне было хорошо с Флор, хоть иногда я смотрел на нее и вдруг ясно понимал, что она человек не слишком любознательный, скорее апатичный, без чувства юмора и без особых претензий, так что с ней у меня не будет стимула расти над собой. Но от этих коротких вспышек озарения мне становилось грустно или страшно, так что я поскорее забывал о них, а все остальное время жил в закольцованном ритме всего того, чем мы занимались, словно на успокаивающей волне непрерывно звучащей басовой ноты. Говорили мы мало, но по сути нам и нечего было обсуждать — или же мне так казалось.
Эта была уютная, размеренная жизнь, без сюрпризов, без ощущения, что чего-то не хватает, без особых запросов; мы наслаждались тем, что имели, как наслаждается теплом ящерица, сидя на нагретой солнцем стене.
В Милан, к маме и бабушке, я ездил лишь на Рождество, и каждый раз вез с собой десяток картин, привязав их к багажнику на крыше моего «пятисотого», — для галериста, который мало на что надеясь и без особого энтузиазма занимался мной, когда было настроение. В первую минуту мне всякий раз казалось, что я наконец-то дома и что я по нему скучал, но уже через несколько часов становилось ясно, что я не вообще скучал, а лишь по отдельным мгновеньям той жизни и по отдельным людям, и только по ним. А поскольку этих людей — всего-то двоих — все равно не было в Милане, то моя ностальгия оказывалась иллюзией, и от этого я еще сильнее чувствовал себя чужаком в родном городе и опять хотел как можно быстрее сбежать на Менорку.
Вернувшись на Менорку, я словно опускал плотную штору: мне и знать не хотелось, что творилось дома, кроме того, разумеется, что касалось напрямую бабушки и мамы. Италия тех лет была для меня воплощением вульгарности, жадности, развязности: не страна — двуличный идиот-паяц, который вместо того, чтобы пытаться стать лучше, только и делает, что проявляет свои самые дурные и низменные наклонности. Я перестал разговаривать по-итальянски, как бы и внутренне отстранился: испанский давался мне легко, наверно, потому что я от природы был склонен к чрезмерно экспрессивному общению, как говорил Марко.
В ноябре я написал Мизии на адрес ее матери и Марко на его старый адрес в Милане. На самом деле я не очень-то надеялся, что они получат мои письма, и еще меньше — что они мне ответят; с моей стороны это было почти формальное проявление преданности и дружбы, я ничего не ждал в ответ.
2
Сен-Годмар, 25 февраля.
Дорогой Ливио-Ливио,
я так долго, прямо-таки несколько лет, собиралась тебе написать, и твое письмо, с тех пор, как я его получила, лежало у меня на столе, а потом на прикроватной тумбочке — своеобразный укор легкомысленному отношению к дружбе; не знаю, сколько раз я его перечитывала, но всякий раз, когда собиралась тебе написать, появлялись неотложные дела, а может, дела были только предлогом, и я просто не знала, с чего начать, или ждала, чтобы закончился какой-то период моей жизни и можно было бы тебе о нем подробно рассказать, после стольких-то лет, но такие вот периоды длятся бесконечно, так что лучше с этим покончить и скорее написать тебе.
Мне так непросто вспоминать нашу последнюю встречу: и в каком мы были настроении, и чем занимались, и что тогда со мной происходило, вообще та часть моей жизни так далека от меня, словно незнакомая планета, которая вертится вокруг своей оси где-то на краю Вселенной. Мне даже не верится, что все это было со мной, а когда я понимаю, что да, со мной, то мне хочется смеяться или плакать, а иногда просто все равно, что, наверно, грустно или, наверно, правильно, тут уж как посмотреть. (А мои приступы паники, словно дело касается законов мироздания и того, что им противостоит, возможно, так оно и было, но я в тот момент напоминала хрустальную вазу, которая может расколоться от любого прикосновения, ты ведь помнишь, Ливио? Так или иначе, самое мое прекрасное воспоминание о первом фильме Марко — как мы веселились, фантазировали, импровизировали, и все это получалось само собой, без усилий с нашей стороны, а на съемках в Лукке все оказалось на редкость утомительным, рутинным, жестко по регламенту, мы не переставая ругались с этими ужасными людьми, которые думали только о том, как сделать на нас деньги, а на все остальное им было наплевать. И наши с Марко отношения теперь мне кажутся нелепыми: мы жили с убеждением, что оба — такие необыкновенные, творческие и так важны друг для друга, и что главная наша задача — отвечать взаимным ожиданиям, вот только чем сильнее мы старались, тем хуже выходило, мы только все больше разочаровывались и злились. Мне ведь так надо было на кого-нибудь опереться после Цюриха и героина, и Марко, взяв на себя роль спасателя, действительно меня спас, но долго оставаться в этой роли не мог: он всегда казался таким надежным и неуязвимым, но по сути это только видимость, ему потерять равновесие даже проще, чем тебе или мне. Сейчас мне кажется, что мы с ним были как заигравшиеся истеричные дети, но тогда мы принимали все это за настоящую жизнь, может, так и было, но не могло продолжаться вечно.
Хватит плакаться, словно мы два ностальгирующих старичка, у которых ничего не осталось, кроме воспоминаний; поговорим о настоящем. Разве не забавно, что ты живешь на лоне природы у себя на Менорке, а я — здесь, тоже на лоне природы, хотя мы годами ничего друг о друге не слышали и каждый шел своей дорогой? Разве не забавно, что мы делаем почти одно и то же, как близнецы, которых разлучили при рождении и поместили в разные семьи в разных странах, а потом они встретились лет в тридцать и обнаружили, что жены у них похожи, работа — тоже, и даже машины одинакового цвета? Так приятно думать, что мы с тобой похожи, и расстояние тут не помеха; мы с тобой и представить себе не могли, что все так сложится, именно потому, что в ту пору нам обязательно надо было все себе наперед представлять.
Здесь кругом холмы, скорее даже горы, нас тут семеро, и живем мы совсем не так, как в коммуне под Пьетрасанта, жизнь очень трудная, зато все какое-то настоящее, естественное, и то уже хорошо, что мы не в Италии, как ты пишешь в своем письме. Здесь мало что растет, большую часть года эти места кажутся не слишком пригодной для жизни планетой, Верхний Прованс не сравнить с теплым, ласкающим глаз побережьем или с тем, что у вас: море, теплый климат, щедрый огород и остальные чудеса, о которых ты рассказываешь. Мы же все время колем дрова, топим камины и печи, подливаем масло в лампы и ходим к роднику за водой, у нас нет насоса и нет электричества, и никаких двигателей или механических устройств, из принципа, а еще потому, что ни у кого из нас нет нормального источника дохода, да мы и не хотим его иметь, а просто продаем иногда в ближайшей деревушке сыры, свитера и шали из козьей шерсти и покупаем то, что не можем сами изготовить. Наверно, по тому, как я описываю, может показаться, что я живу в экстремальных условиях и постоянно борюсь за существование, не без того, конечно, но поверь, есть в этом что-то удивительное и чистое, просто диву даешься, что можно обходиться почти без всего, я раньше и представить себе такого не могла, хотя никогда и не стремилась к особым излишествам. Трудно поверить, что кто-то может быть свободнее, чем мы сейчас, несмотря на все наши заботы, холод и тяжкий труд, зато мы никому ничего не должны и нам ничего не нужно, мы не живем сплошными ожиданиями и разочарованиями, как остальные люди, и так приятно знать, что ты точно так же обо всем думаешь, хотя живешь в мягком климате и пейзаж у вас живописный.