Однажды вечером, в конце октября, я встретился с Сеттимио, он пригласил меня в дорогой ресторан в центре города. Он окончательно вжился в образ кинопродюсера: разодетый, напомаженный, завравшийся, притворно бескорыстный, притворно преданный благим целям. Рассказывал, сколько организационных и дипломатических усилий он приложил, чтобы спасти фильм Марко и избежать конфликта с продюсерами, съемочной группой и актерами после того, как с Марко стало вообще невозможно иметь дело. Рассказывал, что Марко был по-прежнему одержим Мизией, хоть и утверждал, что ему на нее наплевать, рассказывал, как сделал все возможное, чтобы не дать Марко поехать на ее поиски и снова загубить фильм, на сей раз навсегда.
Послушать его, так казалось, что он рыцарь кинематографии: восседает в помпезном ресторане, жует турнедо Россини
[29]
и зондирует взглядом соседние столики, высматривая женщин помоложе.
Он говорил, сколько ему пришлось настаивать, упрашивать, подстраивать всякие совпадения, чтобы Марко наконец забыл Мизию и заинтересовался новой главной героиней, француженкой, но как в итоге все вышло замечательно, настолько, что в середине съемок у них начался роман, а после монтажа они уехали к ней в Париж, где, между прочим, фильмы Марко ценят гораздо больше, чем в Италии.
— Подумать только, — говорил он, — сначала такая трагедия была, что надо менять актрису. А вышло — так пальчики оближешь, куда ни кинь. И французский рынок перед нами открылся, и Марко вылез из своих гребаных наваждений. А французский рынок — это сила, нашему сто очков вперед даст. Теперь все проекты, что у нас в портфеле — только совместное производство. Я тоже себе дом в Париже подыскиваю.
Я спросил, нет ли каких-нибудь новостей о Мизии, и он рассказал, что пару месяцев назад встретил ее в Апуанских Альпах, в доме одного художника, где, кроме нее, жила еще тьма народу. Он туда приехал в поисках места для рекламы и знать не знал, что Мизия где-то рядом. Он описал общую атмосферу дома, но у меня пропало всякое желание его слушать, я больше не мог видеть его хитро подмигивающие, масляно блестящие глазки.
— Но она была в порядке? — спросил я.
— А я знаю? — ответил Сеттимио. — Ты бы видел, какой там дурдом. Сборище полоумных оборванцев, мать твою. По ней, так в самый раз. Мизия там самая придурочная, с этим своим пузом, вся в лохмотьях, такие бы даже батрак-южанин, подыхающий с голоду, не надел. Какие-то штаны, драные на коленках, черт-те что.
— С каким пузом? — У меня бешено забилось сердце.
— С каким, с каким, беременна она, вот с каким, — сказал Сеттимио, показав обеими руками большой живот. — Откопала себе где-то какого-то гребаного немца-хиппи, от него и залетела. Такой, знаешь, из новых бедных: ближе к природе, все дела, и грязные как свиньи. Живут у богатенького художника из Цюриха, он их приютил и строит из себя жертву, но, в общем-то, рад обзавестись эдакой свитой.
— Но она, она как? — В горле у меня стоял ком, я залпом выпил полстакана минеральной воды. — Изменилась? Она тебе показалась странной?
— Я почем знаю? — отозвался Сеттимио, продолжая с той же скоростью орудовать вилкой. — Они все стояли и молча пялились на меня, как воды в рот набрали. Я там и десяти минут не был, она меня выгнала на хрен. Я только увидел, что внутри там все засрано, они все перемазали своими каракулями и пачкотней, и тут Мизия мне заявляет: «Нам с тобой больше не о чем разговаривать, Сеттимио». И с таким видом, прямо гребаный проповедник, изгоняющий торговцев из храма. Кошма-ар. Пока она при Марко была, так еще держалась, а теперь совсем с цепи сорвалась. Марко — тот крепкий орешек, ты не представляешь, как он ее все время пытался привести в чувство и заставить думать головой. Но только он отпустил поводья, как ее понесло. Такую карьеру загубила. Сколько актрис руку бы себе отрубили, только чтобы оказаться на ее месте, а ей хоть бы хны. Ну так ей же хуже. Знать ее больше не хочу, эту синьору Мистрани. Хватит с меня.
— Я тебя тоже больше знать не хочу, — сказал я, уже сорвав с колен салфетку и встав из-за стола.
— Ты чего творишь? — произнес Сеттимио с набитым ртом, глядя на меня снизу вверх. И так и остался сидеть, провожая меня удивленным взглядом, с непонимающей улыбкой на губах.
А на улице снова была осень, привычно накрывшая городской пейзаж своим беспощадным покрывалом. Я думал о беременной Мизии в Апуанах, одетой в рванье; и о Марко, потерявшем ее, зато оставшемся при своем итало-французском фильме, который все еще шел в кинотеатрах.
Вечером я зашел в гости к бабушке и сказал, что мне больше незачем оставаться в Милане, что я хочу найти место, где хоть чуточку больше света и красок: там я смогу рисовать.
Часть третья
1
Почти половину восьмидесятых годов я провел на Менорке, только этот остров мне и нравился из всех островов Балеарского архипелага. Меня привела туда череда переездов и случайных встреч: из Лигурии я добрался по побережью до Барселоны, где познакомился с девушкой по имени Флор — худощавой шатенкой, довольно жизнерадостной, хотя голос у нее и звучал всегда слегка жалобно. Мы сблизились за вторую из тех двух бессонных ночей, что гуляли по улицам, заходя в бары, гостиницы, ресторанчики; потом она сказала мне, что устала от этого города и хочет перебраться к брату, который открыл с двумя товарищами бар в Маоне. Мы сели на корабль до Менорки: несколько недель разносили аперитивы, мыли стаканы и поздно ночью пили белое вино и в конце концов, решив, что и эта жизнь для нас недостаточно простая и естественная, подыскали себе крестьянский белый домик в глубине острова.
Мою квартиру-пенал снял один флейтист; мы жили на деньги, которые он платил, и на деньги за картины, когда удавалось что-то продать, к тому же Флор вязала свитера из грубой шерсти и время от времени их покупали какие-нибудь туристы. Наша жизнь не требовала особых расходов: мяса мы не ели, а кабачки, свеклу, салат-латук, картошку, морковь, лук, помидоры, перец, фасоль, горох, шпинат и коноплю Флор выращивала в огородике на задворках дома, так что покупать приходилось лишь хлеб, вино, молоко и сыр, да иногда бензин. У нас появились друзья в окрестностях, они писали картины или стихи, или что-то выращивали; и вечером, если хотелось развеяться, мы шли к кому-нибудь в гости и вели беседы, курили, выпивали, пели песни, делились воспоминаниями о поездках и рассуждали о том, что происходит в мире, пока не начинали клевать носом. А на случай, если вдруг захочется серьезной встряски, оставался бар, который брат Флор держал в Маоне.
Я работал гораздо лучше, чем в Милане, в импровизированной студии или на пленэре, когда не было ветра и жгучего солнца: писал с чувством, будто раньше совсем не понимал, что такое свет и краски, и я никак не мог поверить, что у меня столько места и можно рассматривать холсты, отойдя на какое-то расстояние. Пока я работал, Флор возилась в огороде; время от времени она приносила мне отвар из крапивы, косяк с травкой, которую она сама и вырастила, или спиртовую настойку цветков одуванчика. Иногда она хвалила какую-нибудь картину, но особой ценности они для нее не представляли; иногда она сама что-то рисовала в как-бы-сюрреалистском стиле, не бог весть что, но и художником она себя не считала, а живописью занималась просто для удовольствия.