Он сидел на бревне и курил сигарету.
– Что вы здесь делаете?
– Ничего, ничего, ничего, ничего, ничего, ничего, – отозвался он со счастливой улыбкой.
– Что вас так обрадовало?
– Что? Ничего! То-то и оно-то: ничего! Хе-хе, ничего, каламбурчик?… Гм-гм-гм…
Меня радует именно «ничего», поймите, милостивец мой, разлюбезный компаньонус, собутыльник и попутчик, ведь «ничего» – это как раз то, что я делал и делаю всю жизнь. Человекус стоит, сидит, пишет, говорит… и ничего. Человекус покупает, продает, женится, не женится – и ничего. Чэ-эк сидюсиум на бревнюсиум – и ничего. Вода содовая.
Он медленно, пренебрежительно цедил слова, как из милости. Я сказал:
– Вы так говорите, будто никогда и не работали.
– Работать? Как же, как же! Неужели! Вот именно! Банкирчик! Банкируша! Банки-рус глухус по колено брюхус! Рыба-кит. Гм-гм. Тридцать два года. Ну и что? А ничего!
Он умолк и дунул в руку.
– Улетело?
– Что у вас улетело?
Он ответил в нос, монотонно:
– Годы распадаются на месяцы, месяцы на дни, дни на часы, минуты на секунды, а секунды улетают. Не поймаешь. Улетело. Утекло. Что я такое? Некоторое количество секунд, которые улетели-утекли. В результате: ничего. Ничего.
– Обокрали! – возмущенно закричал он. Снял пенсне и трясся, старик-стариком, как сердитые престарелые господа, которые время от времени протестуют на углах улиц, в трамваях, перед кинотеатрами. Поговорить с ним? Поговорить? Но о чем? Я все еще блуждал, не понимая, куда свернуть, то ли вправо, то ли влево, сколько же, сколько нитей, ассоциаций, инсинуаций, если бы я захотел пересчитать их все с самого начала: пробка, блюдце, дрожь руки, труба, – то заблудился бы в тумане вещей и событий, расплывчатых, недостаточно увязанных в единое целое, постоянно та или иная деталь цеплялась за другую, образовывались соединения, но тут же возникали новые связи и комбинации, обозначались новые направления, – вот чем я жил, будто и не жил, хаос, куча мусора, мезга, – я совал руку в мешок с мусором, вытаскивал что попало, осматривая, прикидывал, годится ли для строительства… домика моего… который, бедолага, приобретал фантастические очертания… и так без конца… Но этот Леон? Мне уже давно казалось, что он будто кружит вокруг меня и даже передразнивает, существовало какое-то сходство, хотя бы в том, что он запутался в секундах, как я в мелочах, были, кстати, и другие улики, заставляющие задуматься, те же хлебные шарики за ужином и другие мелочи, это ти-ри-ри, и, наконец, не знаю почему, но у меня мелькнула мысль, что та мерзкая «самодостаточность» («к своим со своим и за своим»), наползающая на меня со стороны Толей и ксендза, также будто бы, как-то, с какого-то боку и к нему имела отношение. Что мне мешало намекнуть сейчас на воробья и на другие странности, происходившие в доме? Подстроиться к нему и посмотреть, что из этого выйдет, ведь я стал похож на гадалку, всматривающуюся в стеклянный шар, в дым.
– Вы нервничаете, ничего удивительного… Последние дни было столько неприятностей. С котом и… Казалось бы, мелочи, но такие головоломки, как вши поналезли, не стряхнешь…
– Котус? Чепухенция, кто будет волноваться из-за котячи дохлячи висячего! Взгляни-ка, братец, какой шмель, как он трубит, вот, шельма! Падаль котячья еще вчера щекотала мою систему иннервацус щекоткой изну-рячус – но сегодня? Сегодня в устремленном в небо созерцании моем великолепных гор, ущелий – и дщери, э-ге-гей, единственной?! Согласен, в нервусах моих есть нечто вроде напряженья, но в ликованьи праздничном, ти-рим-пум-пум, и в торжественно торжествующей радости торжественного торжества, э-ге-гей, о праздник, праздник! Торжество! А вы, сударикус мой милое милостивус, ничего не заметили?
– А что?
Он показал мне пальцем цветок в бутоньерке. – Прошу склонить ко мне свой милостивый носик, нюхнуть.
Нюхать его? Это меня обеспокоило сильнее, пожалуй, чем того заслуживало… – Зачем? – спросил я.
– Надушен я слегка.
– Пан надушился в честь гостей?
Я тоже сел на бревно, рядом с ним. Его лысина составляла с пенсне единое сферично-сверкающее целое. Я спросил, знает ли он названия гор, нет, он не знал, я спросил, как называется долина, он буркнул, что знал, но забыл.
– Что для вас горы? Названия? Не в названиях дело.
Я хотел спросить, а в чем, но сдержался. Пусть лучше он сам скажет. Здесь в этой дали «за горами, за лесами танцевала Малгожатка с гуралями!» Ах, ах, а ведь когда мы с Фуксом добрались впервые до стены, то человек тоже чувствовал себя, как на краю света, – запах, похожий на ссаки, жарко, стена, – ну а здесь, теперь-то, зачем спрашивать, пусть лучше само как-то проявит себя… несомненно, меня подкарауливает новая комбинация, и что-то здесь начинает закручиваться, завязываться… Но лучше тихо. Я сидел, будто меня и не было.
– Ти-ри-ри.
Я ничего. Сижу.
– Ти-ри-ри.
Снова молчание, луг, лазурь, солнце уже садится, стелющиеся тени.
– Ти-ри-ри!
Но на этот раз уже во весь голос, резко, как сигнал к атаке. И вдруг грянуло:
– Берг!
Отчетливо, громко… так, чтобы я не мог не спросить, что это значит.
– Что?
– Берг!
– Что, берг?
– Берг!
– Да-да, вы говорили, что двое евреев… Еврейская хохма.
– Какая там хохма! Берг! Бергование бергом в берг – понимаете, – бембергование бембергом… Ти-ри-ри, – добавил он хитро.
У него затрепетали руки и даже ноги – будто он исполнял в самом себе танец – победы, триумфа. Машинально и глухо он повторил откуда-то из едва слышимых глубин: берг… берг… Затих. Выжидал.
– Ну, хорошо. Прогуляемся немного.
– Посидите, пан, что вы будете на солнце прогуливаться. В тени приятней. Одно наслаждение. Такие маленькие наслажденьица – самый смак. Сладость и услада.
– Я заметил, что вы любите маленькие наслажденьица.
– Как? Что? Простите?
Он забулькал каким-то внутренним смехом:
– Слово чести, физикой клянусь, вы имеете в виду те забавусы моиси на скатерке, на глазах у половины? Втайне, как и следует тому, чтобы скандал не схлопотать? Только она не знает…
– Что?
– Что это берг. Бергование мое бембергом моим со всей бемберговатостью бемберга моего!
– Ну, хорошо… Вы отдыхайте, а я пройдусь…
– Куда вы так спешите? Задержитесь-ка на малую минуточку, я, может, вам скажу…
– Что?
– Что вас интересует. О чем пан так любопытствует…
– Вы свинья. Пошляк.