Дневник - читать онлайн книгу. Автор: Витольд Гомбрович cтр.№ 226

читать книги онлайн бесплатно
 
 

Онлайн книга - Дневник | Автор книги - Витольд Гомбрович

Cтраница 226
читать онлайн книги бесплатно

Грех симпатичный, грех добродушный, грех очаровательный, грех «чистый» — вот коронное блюдо этой кухни. Не римлянин Скшетуский, а грешник Кмичиц — типичный герой Сенкевича. Кмичицам и винициям позволено грешить при условии, что грех идет от избытка жизненных сил и от чистого сердца. Сенкевич осуществил то освобождение греха, которое всегда было необходимостью польского развития… но на каком уровне! Различие между изначальным стремлением к красоте и кокетством состоит в том, что в первом случае мы хотим нравиться себе, а во втором нам достаточно очаровывать других. Но поляки издавна практиковали небескорыстную красоту, всегда во имя каких-то других, причем более высоких, соображений; так что же удивляться, что Мицкевич, несмотря ни на что в большой мере бескорыстный и мощный, постепенно перерос в Сенкевича, являющего собой уже неприкрытую жажду нравиться любой ценой. Он в первую очередь хотел нравиться читателю. А во-вторых, он хотел, чтобы один поляк нравился другому поляку, и чтобы народ нравился всем полякам. В-третьих, он жаждал, чтобы польский народ нравился другим народам.

В этой сети поглощающего обольстительства пропадает, понятное дело, ценность, и решающим становится внешний эффект — и та легкость, с какой Сенкевич достигает видимости ценности, достойна восхищения и вместе с тем исключительно характерна. Если его театр полон персонажей титанических, сильных и блестящих — вроде пана гетмана и виленского воеводы, нигде более не встречающихся, то лишь потому, что это чистый театр и чистое актерство. Те способности, которые проявляет этот повар в приготовлении нам варева из всего самого яркого, являются как раз чертой человека посредственного, который играет ценностями. Драма истинного превосходства состоит в том, что оно ни за что не хочет снижаться, что будет сражаться до последнего за свой уровень, поскольку не умеет, не может отказаться от себя — и поэтому истинное превосходство — это всегда творческое превосходство, то есть преобразующее других на собственный манер. Сенкевич же с наслаждением отдает всего себя в услужение посредственной фантазии и отказывается от духа, не отрекаясь тем не менее от таланта, и таким образом доходит до архичувственного искусства, направленного на потакание неизбывным симпатиям массы, становится поставщиком приятных снов… до такой степени, что восхищенная посредственность кричит: каков гений! И действительно, это искусство в определенном смысле гениально, и гениально как раз потому, что проистекает из жажды нравиться и очаровывать; именно отсюда его повествовательное великолепие, отсюда его интуиция, когда надо избежать того, что может утомить, наскучить, того, что не увлекает; отсюда эта сочность, красочность, мелодичность… Необыкновенный гений, правда, несколько стыдливый, гений тех слегка застенчивых мечтаний, которым мы предаемся перед тем, как заснуть, гений, которым лучше не хвалиться перед заграницей. И поэтому, несмотря на всю его славу, никогда до сих пор Сенкевичу не было воздано по справедливости. Польская интеллигенция наслаждалась им «на сон грядущий», но официально предпочитала предлагать другие имена, художников бесконечно менее талантливых, но более серьезных, как Жеромский или Выспяньский…

Потому что это гений «легкой красоты». С ужасающей эффективностью он упрощает все, чего только коснется, здесь происходит своеобразное примирение жизни с духом, все антиномии, кровью которых истекала серьезная литература, сглаживаются, и в результате мы получаем романы, которые девочки-подростки могут читать не краснея. Почему же эта громада пыток и жути, какими наполнена «Трилогия» [314] или «Quo vadis»/ «Камо грядеши», не вызывают протеста впечатлительных девиц, которые падают в обморок, читая Достоевского? А потому что известно: сенкевичевские пытки описаны «ради удовольствия», здесь даже физическая боль становится конфеткой. Его мир грозен, могуществен, прекрасен, обладает всеми достоинствами настоящего мира, но на нем приклеена этикетка «для игры», в результате чего у него еще и то положительное качество, что он не пугает.

Но сама по себе игра не была бы такой дурной, ибо нигде не написано, что нельзя играть, кокетничать, мечтать… если бы эта забава в ценности не принимала вида культа ценностей. Никто не против — продавайте кота, но не надо продавать кота в мешке. Если бы мы спросили Сенкевича: «Зачем вы приукрашиваете историю? Зачем вы упрощаете людей? Зачем вы кормите поляков кучей наивных иллюзий? Почему вы усыпляете совесть, глушите мысль и сдерживаете прогресс?» — ответ готов, он содержится в последних словах «Трилогии»: для укрепления духа. А потому Народ представляет собой последнее его оправдание. Но кроме народа есть еще и Бог, поскольку, по мнению Сенкевича и его почитателей, писательство должно быть par excellence моральным, мощно опирающимся на католическое мировоззрение, «чистой» литературой. Из чего выясняется, что отправные пункты Сенкевича совпадают с нашей вековой традицией: все, что пишется, пишется во имя Народа и Бога, Бога и Народа.

Легко заметить, что эти два понятия — народ и Бог — невозможно полностью примирить друг с другом, во всяком случае, они не подходят для того, чтобы их ставили в ряд одно с другим. Бог — это мораль абсолютная, а народ — это группа людей с определенными стремлениями, борющаяся за существование… Поэтому мы должны решить, что является нашим высшим оправданием — наше моральное чувство или интересы нашей группы. Как у Мицкевича, так и у Сенкевича Бог подчинен народу, и добродетель была для них прежде всего орудием борьбы за коллективное существование. Слабость нашей индивидуальной морали, наша упорная стадность, должны были со временем ввести нас в более определенный лаицизм, и действительно, добродетели Сенкевича становятся уже явным предлогом для красоты, он как женщина, которая хранит чистоту мыслей и поступков не затем, чтобы понравиться Богу, а потому что инстинкт ей подсказывает, что это нравится мужчинам. Так что Сенкевич только на первый взгляд католический писатель, и его красивая собой добродетель очень далека от истинной католической добродетели, болезненной, некрасивой, являющей собой категорическое отвержение слишком легких очарований — его добродетель не только прекрасно мирится с телом, но и украшает его, как улыбка. Поэтому литературу Сенкевича можно определить как пренебрежение абсолютными ценностями во имя жизни и как предложение «облегченной жизни».

Никогда еще замечательное высказывание Жида о том, что «ад литературы вымощен благородными намерениями», не оказывалось столь точным, как в данном случае… и демонические последствия благородных и искренних — в чем нисколько не сомневаемся — сенкевичевских намерений не заставили себя долго ждать. Его «красота» стала идеальной пижамой для всех тех, кто не хотел лицезреть свою убогую наготу. Слой землевладельческой шляхты, живущей на своих фольварках как раз такой упрощенной жизнью и являющейся в значительном большинстве отчаянной бандой гнусных болванов, нашел наконец свой идеальный стиль и, разумеется, испытал полное удовлетворение самим собой. С удовольствием переняли тот же стиль аристократия, буржуазия, духовенство, армия и всё вообще сущее, желавшее увернуться от слишком трудных конфронтаций, а патриотизм, этот польский патриотизм, такой легкий и резвый в своих начинаниях, но кровавый и громадный в своих результатах, упивался сенкевичевской Польшей, упивался до самозабвения. Разные там графини, инженеры, адвокаты, гражданки сельские и городские нашли наконец ту «женщину-польку», в которой мог воплотиться поддержанный мужниным грошем и взлелеянный прислугой идеализм. Вот откуда все эти жрицы и охранительницы, эти деревенские красотки; эти Оленьки и Баськи стали непромокаемы и недоступны всякой внешней реальности — поскольку знание наносило ущерб их «чистоте», поскольку красота основывалась как раз на непромокаемости. Но, что хуже, вся душа народа стала нечувствительной ко внешнему миру, как это обычно бывает с мечтателями, которые предпочитают не портить своих мечтаний. Не потому нечувствительной, что полякам не интересен весь этот упрямый ревизионизм Запада, то и дело взрывающийся новыми марксизмами, фрейдизмами или сюрреализмами, а потому, что им присущ некий страх перед реальностью, поскольку в глубине души они знали, что их, из Сенкевича проистекающее, представление о себе — точно латы Дон-Кихота, которые лучше не подставлять под удар. А впрочем, им не это нравилось, не в этом находили они удовольствия, их рыцарско-уланской душе полюбилось нечто иное. О, сила искусства! Вот так один определенный стиль оказывается решающим аргументом в вопросе об эмоциональных возможностях целой нации, делая ее глухой и слепой ко всему другому, в такой степени определяя самые потаенные ее вкусы, что 90 % мира становится для нее несъедобным. Естественно, не один Сенкевич сделал это. У него, как мы уже видели, были и предшественники, были и последователи, то есть вся сенкевичевская школа в литературе и искусстве.

Вернуться к просмотру книги Перейти к Оглавлению Перейти к Примечанию