Человек стоит к нам левым боком, глядя по сторонам. В правой руке — автомат, он небрежно держит его за рукоятку. Только что из этого автомата…
Меня вскидывает, словно разрядом. Клешня моя смыкается не на горле — на кадыке резко обернувшегося ко мне человека, и я тяну этот кадык на себя, и другая моя рука лезет в глаза ему, сразу в оба глаза, выщипывая их, выковыривая…
Стреляет автомат возле ноги — он нажал на спусковой крючок, — но я уже сижу на нем, на груди его; мы упали… и я рву, пытаюсь порвать лицо человека, словно оно резиновое… словно это тушка курицы… курицы, уже лишенной перьев, но еще почему-то живой, истекающей кровью и квохчущей.
Ухо! Мое ухо отрывают! Тянет за ухо чья-то рука, скребя пальцами по черепу, собирая мою кожу под длинными ногтями…
Лежащий подо мной человек крякает, хекает и слабнет. Еще несколько секунд держу его. Пальцы мои судорожно, насмерть сведены на так и не вырванном твердом кадыке. Левая рука — четырьмя пальцами в его полном крови рту, между пальцами что-то мягкое и теплое, словно рука опущена в свежее коровье дерьмо… Большой палец вдавлен, воткнут в щеку снаружи.
— Слазь! — говорит Монах. — Надо уходить.
Я оборачиваюсь, он сидит у меня за спиной с окровавленным ножом в руке.
Озираюсь. Рядом, лицом вниз, лежит еще один труп — человек, зарезанный Монахом в спину. Я даже не видел, что хохлов было двое.
Брезгливо извлекаю руки, слезаю с человека…
Брюхо его проткнуто. Это Монах его зарезал.
— Надо уходить, — повторяет Монах, глаза его раскрыты широко, и даже дрожать он перестал.
— Автоматы! — говорю я.
Пока Монах поднимает стволы, я вытираю грязные ноги о бушлат прирезанного, пускающего тихую кровь. У него в грудном кармане рация, лопочет что-то. Зачем-то беру ее, сую в карман.
Тянусь за берцами, вижу скрюченные окровавленные пальцы своих рук.
Влезаю в ботинки, грязные обледенелые лапы с трудом всовываются. Монах торопит меня.
— Ни хера больше не будет… — отвечаю, сам не зная, какой смысл вкладываю в свои слова.
Монах подает мне автомат, когда я поднимаюсь.
— Подожди, — говорю, отстраняя ствол, — помоги.
Снимаем бушлат с изуродованного мной и Монахом хохла.
Словно пьяного раздеваем — корявые руки его торчат в разные стороны, не слушаются, мешают.
Сдираю с себя куртку «комка», сырой, одеревеневший тельник. Обряжаюсь в бушлат, чувствуя голым телом теплое еще нутро его. Монах сует мне автомат, снова торопит.
— Брюки бы еще переодеть… Яиц не чувствую, — говорю.
— Пойдем, Егор.
«А чего уходить? Их так легко убить… И теплей стало».
Задерживаюсь возле лежащих у дороги, Монах уже сбежал вниз, на обочину.
— Монах, а это ведь наши «собры»… Которые в школу приезжали. Они тут оборону держали. Там чьи-то ноги обгоревшие торчат из бэтээра. Может, это Кизя?
Бежим по пустырю, разбрызгивая тяжелые, глубокие лужи, разбрасывая из-под ног комья грязи.
«Куда? К зданиям? В овраг? Куда?»
Бежим просто подальше от дороги, вниз, обгоняя стекающие в овраг ручьи. Никто не стреляет. Почему никто не стреляет?..
Луна трясется, отчетливая и близкая. Из Святого Спаса ее тоже видно, такую же.
Влетаем в яму — и сразу чуть не по пояс оказываемся в воде. Вылезаем… Опять обдает холодом. Еле таща ноги, премся куда-то, меся грязь…
Останавливаемся у кустарника, дышим.
«Надо бы в воду залезть, обратно в овраг спуститься… Не полезут чичи в воду. Забраться там в кусты, сидеть жопой в воде… Холодно, но зато выживем…
…А утром приедет дед Мазай и заберет нас…
…Стволы зачем-то взяли… Чтобы с ними бегать, что ли? Туда-сюда по полю…
…Иди воюй, если хочешь…
…Да мне все равно…»
Но нет, мне не все равно: что-то внутри, самая последняя жилка, где-нибудь, Бог знает где, у пятки, голубенькая, еще хочет жизни.
— Эй!
Нас дергает с Монахом, приседаем, разом остановив дыханье. Топорщим стволы в сторону оклика.
— Кто? — спрашиваю зло, предрешенно, держа палец на спусковом.
— Ташевский, ты?
Встаем… Кажется, Монах тоже улыбается.
— Хасан? Хасан, ты, что ли?
— Я, я… Не ори.
Идем, шлепая по воде, навстречу друг другу.
Со стороны дороги раздается очередь. Пригибаем головы, словно это поможет, и все равно идем.
«Бля, а рация? — вдруг вспоминаю. — Где рация? Выронил, наверное, когда бежал…»
Подходим в упор друг к другу. Ба, тут еще и Вася. И Плохиш!
У всех троих автоматы, отмечаю я.
— Вот блаженная троица… — произношу, имея в виду этих парней.
— На дорогу, что ли, ходили? — спрашивает Хасан.
Парни тоже трясутся от холода. Но впятером веселей трястись… Как славно трястись впятером.
— Бэтээры горят. «Собров» положили… — отвечаю.
— Я знаю. Больше никого не видели?
— Нет. А вы?
— Там еще четыре человека, — говорит Вася, неопределенно кивая мелко дрожащей головой.
Идем куда-то в темноту. Погружаемся все глубже и глубже в воду. Плохиш матерится, и мне радостно это слышать, голос его.
— Кто еще? Кто жив? — спрашиваю.
Кажется, меня от счастья трясет, а не от холода.
— Семеныч жив, — говорят мне. И еще называют имена.
— Мы к школе пробовали сходить… может, раненые остались. Обстреляли нас… — говорит мне Вася. — Они гранаты кидают под окна… туда, где мы убегали… там наших человек тридцать осталось…
Чавкаем ногами, подняв автоматы над головами.
— Чего будем делать? — спрашиваю.
Никто не успевает мне ответить — вспыхивает ракета, зависает в воздухе. Вдруг вижу школу — стоит метрах в трехстах от нас, черная, отрыгнувшая в овраг, под свои окна, пережеванных людей.
«Из школы ракеты запускают, собаки», — понимаю.
— В воду! — приказывает Хасан.
Разом присаживаемся, пригибаем головы к воде, скребем пальцами левых рук за дно (в правых — приподнятые автоматы), цепляемся за осклизлые коряжки.
Сразу раздается стрельба, но куда-то в сторону стреляют.
Ракета гаснет, вижу по отражению в воде.
Встаем, вновь бредем, невзирая на стрельбу. Вода по грудь…
На кустистом возвышении — островком его не назовешь, оно тоже в воде, но воды там по колено, а где и по щиколотку — сидят наши… В кустах.