— Пусть повнимательнее работают! — говорит Васе Семеныч.
Кто-то открывает двери школы настежь, туда устремляются десанты и солдатики. Следом, пригибаясь, бежит Саня Скворец.
У ворот остаются Семеныч с Васей и мы с Тельманом, несколько десантов.
Семеныч замечает Тельмана.
— Ты здесь? — говорит он недовольно. — Давай на базу.
Слава, упершись автоматом в бок, бежит к школе, давая длинные очереди в сторону асфальтовой дороги. В один прыжок через пять ступеней влетает в двери школы. Я бегу следом за ним. Мне хочется сделать всё так же красиво, как Слава: автомат в бок, длинные очереди на бегу. Но автомат у меня почему-то стоит на одиночных (когда я успел переставить предохранитель?), и поэтому вместо роскошных трелей своего «калаша» я слышу редкие хлопки, сопровождающиеся ощутимой отдачей приклада в живот. Бежать и стрелять одиночными неудобно, я перестаю дергать спусковой крючок и, прижав автомат к груди, со счастливой улыбкой вбегаю на базу. В коридоре толпою стоят наши, встречают. Лица у всех возбужденные. Я даже с кем-то обнялся, вбежав, и пожал руку кому-то, и улыбнулся.
За мной вбегает десант. У дверей школы, вижу я, остановился еще один десант и самозабвенно палит в сторону асфальтовой дороги. Кто-то из стоящих рядом позвал его по имени — хорош, мол, давай двигай в школу, но тот, взбрыкнув, падает. В голове его, будто сделанной из розового пластилина, выше надбровья образовалась вмятина. Такое ощущение, что кто-то ткнул туда пальцем, и палец вошел почти целиком.
Все оцепенели.
К десанту подбежали Семеныч с Васей, схватили его за руки — за ноги и втащили в школу.
— Док где? — орет Семеныч.
Подбегает наш док, дядя Юра. Садится возле парня, берет его руку за запястье…
— Мужики, у него дочка вчера родилась! — говорит кто-то из десантов, будто прося: ну давайте, делайте что-нибудь, оживляйте парня, он ведь свою дочку еще не видел.
Пощупав пульс, потрогав шею десанта, док делает едва заметный жест, как бы бессильно раскрывая ладони; смысл движения этого прост и ясен — парень убит.
Семеныч сгоняет всех в «почивальню», приказав никому не высовываться. Сам, взяв Кашкина, собирается идти на крышу. Уже переступая порог, разворачивается, увидев Славу Тельмана, обтирающего грязные штаны.
— Ты чего же меня бросил, боевик херов? — спрашивает Семеныч у Славы. — Почему меня Вася Лебедев прикрывал?
— Семеныч, я в другую сторону из машины выпрыгнул… — начинает рассказывать Слава, но Семеныч уже вышел, долбанув дверью.
— Каждая Божия тварь печальна после соития, — произносила Даша слова одного русского страдальца; мы лежали в ее комнатке с синими обоями, и она гладила мою бритую голову, — каждая Божия тварь печальна после соития… а ты печален и до, и после.
— Я люблю тебя, — говорил я.
— И я тебя, — легко отвечала она.
— Нет… Я люблю тебя патологически. Я истерически тебя люблю…
— Там, где кончается равнодушие, начинается патология, — улыбалась она.
Ей нравилось, что кровоточит.
В те дни у меня начались припадки. Я заболел.
Я шел к ее дому, и мне очень нравилась эта дорога. С улицы, где чадили разномастные авто, я сворачивал во дворик. В подвальчике с торца дома, мимо которого я проходил, располагалась какая-то база, и туда с подъезжавшей «Газели» ежеутренне сгружали лотки с фруктами и овощами.
«Газель» стояла у входа в подвальчик. В кузове топтался водитель, подающий лотки. Из подвала выбегал юноша в распахнутой куртке, расстегнутой рубахе, потный, ребристый, на голове ежик. Он хватал лоток и топал по ступеням вниз. Тем временем водитель пододвигал к краю кузова еще один лоток и шел в дальний конец кузова за следующим. Я как раз проходил мимо, в узкий прогал между «Газелью» и входом в подвал, и не упускал случая прихватить в горсть три-четыре сливы или пару помидорок. Так, из баловства.
Во дворе дома стояла клетка метра два высотой, достаточно широкая. Там жили колли, мальчик и девочка. Их легко было различить — сучечку и кобеля. Он был поджар, в его осанке было что-то бойцовское, гордое, львиное. Она была грациозна и чуть ленива. Он всегда первым подскакивал к прутьям клетки, завидев меня, и раза два незлобно глухо тявкал. Она тоже привставала, смотрела на меня строго, но спокойно, глубоко уверенная в своей безопасности. Изредка она все-таки лаяла, и что-то было в их лае семейное; они звучали в одной октаве, только его голос был ниже.
Но однажды сучка пропала. В очередной раз я повернул за угол дома, вытирая персик о рукав, слыша за спиной невнятный, небогатый мат водителя, и увидел, что кобель в клетке один.
Он метался возле прутьев и, увидев меня, залаял злобно и немелодично.
— Ма-альчик мой, — протянул я и тихо направился к клетке, — а где твоя принцесса? — спросил я его, подойдя в упор. Он заливался невротическим лаем.
Зайдя сбоку, я заглянул в их как бы двухместную, широкую конуру и там сучки не обнаружил.
— Ну, тихо-тихо! — сказал я ему и пошел дальше, удивленный. Они были хорошей парой.
Следующим домом была общага, из ее раскрытых до первых заморозков окон доносились звуки отвратительной музыки.
Возле нашего дома стояли два мусорных контейнера, в которых мирно, как колорадский жук, копошился бомж. Приметив меня, он обычно отходил от контейнера, делал вид, что кого-то ждет или просто травку ковыряет стоптанным ботинком. В нашем дворе водились на удивление мирные и предупредительные бомжи. От них исходил спокойный, умиротворенный запах затхлости, в сумках нежно позвякивали бутылки.
Возле квартирки моей Дашеньки стоял большой деревянный ящик, почти сундук, невесть откуда взявшийся. Подходя к ее квартире, я каждый раз не в силах был нажать звонок и присаживался на ящик.
Я говорил слова, подобные тем, что произносила мне воспитательница в интернате: «Ра-аз, два-а, три-и… — затем торжественно, — больше! — с понижением на полтона, — не! — и, наконец, иронично-нежно, — пла-ачем!»
Сидя на ящике, я повторял себе: «Раз! Два! Три! Думаем о другом!»
О другом не получалось.
Я бежал вниз по лестнице и, вспугнув грохотом железной двери по-прежнему копошащегося в помойке бомжа, выходил из подъезда.
«Ну зачем она? А? Зачем она так? Что она? Что она, не могла, что ли, как-нибудь по-другому? Господи мой, не могу я! Дай мне что-нибудь мое! Только мое!»
Я бормотал и плавил лбом стекло маршрутки, уезжая от ее дома, я брел по привокзальной площади и сдерживал слезы безобразной мужской ревности. Мне было стыдно, тошно, дурно.
«Истерик, успокойся! — орал я на себя. — Придурок! Урод!»
Ругая себя, я отгонял духов ее прошлого, преследовавших меня. Мужчин, бывших с моей любимой. Я сам развел этих духов, как нерадивые хозяева разводят мух, не убирая со стола вчерашний арбуз, очистки, скорлупу… Я вызвал их бесконечными размышлениями о ее, моей Даши, прошлом.