Первыми объявились Ларри Зартарьян с мамой. Пожилая дежурная по нашему этажу — в длинных черных носках, над которыми красовался букет из варикозных вен, — поселила Мать с Ребенком в гостиной. Когда прибыл исторический враг Зартарьянов — отбившийся от своих турецкий администратор нефтяной компании с огромной суммой наличными, — они спрятались у меня под кроватью. Ночью я слышал, как мать проклинает своего отпрыска на каком-то сложном языке, в то время как Ларри отвечал со слезами в голосе, раскачиваясь, чтобы заснуть, так что из-за его большой головы вибрировали пружины моего матраса.
Тимофей занимал вторую кровать в номере — с влажной бугристой подушкой и простыней из оберточной бумаги. Однако вскоре ему пришлось разделить свое ложе с месье Лефевром, бельгийским дипломатом, устроившим мне европейский паспорт, и Мишей, его наложником из «Макдоналдса». Эти двое попытались заниматься сексом рядом с Тимофеем, но мой высокоморальный слуга набил им обоим морду, и они безмолвно закапали своей кровью простыню. Лефевр, увидев, как моя туша свешивается с крошечной советской кровати, так что ноги и руки свисают, как окорока в кастильском баре, расхохотался каждым атомом своей испитой красной физиономии. Но несколько дней спустя он дошутился до того, что совершил самоубийство в нашем туалете.
А между тем абсурдистанцы со связями, у которых не было в столице безопасного жилья, оккупировали нашу гостиную и угрожали ворваться в наши личные покои. Они были богаты и лишены всякой культуры, а разодеты были, как фламинго. Эти личности напомнили мне первых абсурдистанцев, которых я видел, когда они, отталкивая друг друга, прорывались в самолет Австрийских авиалиний. Казалось, это было бесконечно давно. Среди них было несколько спеленутых детишек с темными губами, у которых резались зубы, но, как ни странно, они были удивительно спокойными. Их завораживали снаряды, пробивавшие дырки в соседних зданиях с грохотом, походившим на мощные раскаты грома. Три раза в день уродливая гостиничная проститутка, одетая так же пикантно, как остальные дамы, обитавшие в нашем номере, совершала обход. Ради детей было натянуто полотенце между двумя бюро со стеклянными дверцами (в каждом содержался ржавый серебряный кубок с эмблемой московских Олимпийских игр 1980 года), так что желающие могли уединиться со шлюхой. Однако звуки, сопровождающие любовь, было трудно переносить.
— Вот как мы жили в нашей коммунальной квартире, когда Брежнев был еще у власти, — ностальгически замечал Тимофей.
Шлюха приходила и уходила, но я не испытывал сексуальной озабоченности. И голода тоже. И вообще у меня не было никаких желаний. С первого дня — когда кран горячей воды остался у меня в руках, а вместо воды текла какая-то подозрительная жид кость, — я утратил интерес к своему собственному существованию. Все происходило с другими: с Тимофеем, с проституткой, с затюканным Ларри Зартарьяном и его усатой мамой. «Другие страдают, но страдает ли Вайнберг?» — спрашивал я Малика, загадочного зеленого паука, который жил в углу моей спальни и чьи восемь шелковистых ног всю ночь терроризировали миссис Зартарьян. Членистоногому нечего было мне ответить.
Что касается питания, то в городе Свани еще можно было поесть, несмотря на полное крушение. Застенчивый маленький мусульманский мальчик приносил семечки кунжута и толстые ломти черного хлеба и угрожал нам ножом, если мы не заплатим. Каждое утро Тимофей выползал из нашего номера и, побегав под огнем, приносил желтоватые яйца прямо из-под какой-то контрабандной курицы и русское сливочное мороженое с логотипом «Белых ночей», будя во мне тоску по моему Санкт-Ленинбургу, окрашенному в пастельные тона, — городу, из которого я сбежал всего два месяца назад, надеясь больше не вернуться.
Но я не мог заставить себя поесть. Тогда пришлось бы порой посещать туалет, где с выщербленного пола поднимался зеленоватый туман, а сиденье служило прибежищем предприимчивым бактериям, пытавшимся выжить, несмотря на атаки голодных тараканов и круглые абсурдистанские зады, ежедневно шлепавшиеся на них. Как и у бактерий в туалете, у меня были свои природные враги. Бывшие водители моего «вольво», Тафа и Рафа, прознали, что я нахожусь в «Интуристе», и однажды в воскресенье, когда мои соседи по номеру отправились добывать пропитание, разбудили меня градом ударов по лицу и животу.
— «Вы» или «ты»? — орали тинейджеры. — Вежливо или фамильярно? Ну, так кто у нас теперь некультурный, сука?
Я замычал — скорее из-за того, что нарушили мой сон, который нечасто теперь ко мне приходил, нежели от боли. Мой живот в последнее время уменьшился, но все еще мог выдержать атаку тощих коричневых ног в дешевых кроссовках.
— Вежливо, — пробормотал я. — Вы всегда должны употреблять вежливую форму, когда обращаетесь к вышестоящим лицам.
Как и следовало ожидать, следующий удар пришелся мне по зубам, во рту сразу же появился металлический привкус.
— Тьфу, — сплюнул я. — Только не по лицу! Ах вы, негодяи!
Мне бы несдобровать, если бы не появился Тимофей с принтером «Дэу», который он где-то стащил. Он обрушил принтер на голову Тафы (или Рафы), которая раскололась. После того как его товарищ обратился в бегство, Тимофей присел возле меня и занялся моим несчастным ртом. Пока мой слуга меня врачевал, я гладил его лысеющую голову. Никогда еще я не проявлял к нему такую нежность.
— Ты по-прежнему со мной, не так ли? — прошамкал я, ибо мои передние зубы претерпели некоторые изменения.
— Когда моему хозяину плохо, я люблю его еще больше, — заявил Тимофей, накладывая бинты.
— Какая у тебя добрая русская душа, — сказал я и вспомнил о Фейке, мусульманском слуге Нанабраговых. — Эти южные типы действительно беспощадны. Вот ты совсем не безжалостный, да, Тима?
— Я пытаюсь жить так, как сказано в Библии, — ответил мой слуга. — А так не знаю.
— Интересно, — сказал я. Я осознал, что почти ничего не знаю про своего слугу, хотя вот уже два года он ежедневно меня одевает и кормит. (Я получил его в подарок от Любимого Папы по возвращении домой.) Что со мной такое? Внезапно меня охватил приступ любви ко всему человечеству. — Почему бы тебе не рассказать о себе — с самого начала, — предложил я. — С тех самых пор, как ты был маленьким мальчиком.
Тимофей зарделся.
— На самом деле нечего рассказывать, — ответил он. Его польской спортивной куртке недоставало половины одного лацкана, и на нее пролился томатный суп. Я решил в ближайшее время купить ему роскошный костюм — при первой же возможности.
— О, пожалуйста, — просил я. — Мне любопытно.
— Ну, что сказать? — начал Тимофей. — Я родился в Брянской области, в деревне Закабякино, в 1943 году. Мой отец, Матвей Петрович, погиб в том же году под Курском в танковом бою с фашистами. В 1945 году моя мать, Алелуйя Сергеевна, заболела туберкулезом и вскоре скончалась. Я переехал в дом моей тети Ани. Она была добра ко мне, но в 1949 году умерла от неизлечимого опоясывающего лишая, а мой дядя Сережа бил меня до тех пор, пока в 1954 году не скончался от пьянства. Меня отправили в детский дом в городе Брянске. Там меня тоже били. В 1960 году я ужасно согрешил и голыми руками убил человека после пьянки. Меня послали в исправительно-трудовую колонию на Соловки, где я отбывал наказание с 1960 по 1972 год. Один из тамошних начальников был добр ко мне и нашел для меня работу в одном городе в Карелии — в кафетерии местного исполкома Коммунистической партии. Моя жизнь была счастливой до 1991 года. У меня был сын Слава, и мы с ним играли в футбол и в городки. Я продолжал пить, и меня госпитализировали. После коммунизма я потерял свою работу, но открыл Всемогущего Бога. Я перестал пить. В 1992 году партийный кафетерий стал дорогим спортивным залом, но у меня был запасной ключ, и я спал в теплом подвале. Ваш отец нашел меня в 1997 году. Он сказал мне, что счастлив увидеть такое трезвое русское лицо. В 1998 году он забрал меня к себе домой. Вот и вся моя история.