Гари Штейнгарт родился в 1972 году в Ленинграде. Ребенком приехал в США. Политолог по образованию. Его первый роман, «Приключения русского дебютанта», был с интересом встречен американской критикой (российские читатели с ним уже знакомы). Второй роман — «Абсурдистан» — «Нью-Йорк таймс» включила в перечень самых заметных книг 2006 года.
«Абсурдистан» — сатирический роман об иммигрантах и постсоветских реалиях. У его главного героя, преуспевающего во всех смыслах гражданина Америки Миши Вайнберга, есть великая, поистине американская мечта — мультикультурализм.
В его представлении это идеал человеческого общежития, свободный от издержек капиталистической системы, религиозного фанатизма и национализма. Лучшие восемь из своих тридцати лет Миша провел в Нью-Йорке, став настоящим американцем, которому, однако, очень мешает жить его российское прошлое. Однажды он приезжает к отцу-олигарху в Петербург, но из-за убийства, совершенного его родителем, США отказывают ему в обратной визе.
В результате, заточенный в пределах своей прежней родины, Миша оказывается в одной из бывших советских республик — Абсурдистане — в надежде получить там бельгийский паспорт…
Искушения подстерегают Вайнберга на каждом шагу: нефтедоллары, министерское кресло, любовь дочки диктатора… Но на самом деле он мечтает лишь об одном — любой ценой вернуться в Нью-Йорк, в объятия бедной, но любимой им девушки из Южного Бронкса.
Этот иммигрантский роман, возникший в эпоху глобализации, рассказывает о том, как люди кочуют со старой родины на новую и обратно.
ГАРИ ШТЕЙНГАРТ
Пролог
ОТКУДА Я К ВАМ ОБРАЩАЮСЬ
Это книга о любви. Следующие страницы посвящены, с той избыточной русской нежностью, которая сходит за подлинное сердечное тепло, моему Любимому Папе, городу Нью-Йорк, моей милой нищей девушке в Южном Бронксе и Службе иммиграции и натурализации (СИН) Соединенных Штатов.
Это также книга об избытке любви. Это книга о том, как тебя поимели. Позвольте мне сказать сразу же: меня поимели. Они меня использовали. Перехитрили. Вычислили. Сразу же поняли, что я — их человек. Если только «человек» — правильное слово.
Возможно, то, что меня поимели, — вопрос генетический. В этой связи я сейчас вспомнил свою бабушку. Пламенная сталинистка и верная сотрудница «Ленинградской правды» — пока болезнь Альцгеймера не лишила ее остатков разума, — она сочинила знаменитую аллегорию о Сталине: этот Горный Орел устремляется вниз, камнем падая на трех империалистических барсуков, олицетворяющих Великобританию, Америку и Францию, и окровавленные когти генералиссимуса разрывают на куски их презренные тела. Есть фотография, изображающая бабулю со мной, младенцем, на руках. Я обслюнявил ее, она распускает слюни надо мной. Снимок сделан в 1972 году, и оба мы выглядим абсолютно слабоумными. Ну что же, бабуля, взгляни на меня теперь. Посмотри на рот, в котором недостает зубов, и на нижний живот; взгляни, что они сделали с моим сердцем, — это килограмм жира, свисающий с моей грудины, весь измятый. Что касается того, чтобы разорвать кого-нибудь на куски в двадцать первом веке, то я — четвертый барсук.
Я пишу к Вам из Давидово, маленькой деревушки, населенной исключительно так называемыми горными евреями, — она находится вблизи северной границы бывшей советской республики Абсурдсвани. Ах, эти горные евреи! В своем уединении среди гор, сосредоточенные на всепоглощающей преданности клану и Яхве, они кажутся мне доисторическими, даже домаммологическими, подобно какому-то умному миниатюрному динозавру, который когда-то болтался по земле, — Haimosaurus rex, король Хаимозавров.
Сейчас начало сентября. Небо голубое, и его бледный цвет и бесконечность почему-то напоминают мне о том, что мы находимся на маленькой круглой планете, медленно продвигающейся в ужасающей пустоте. Тарелки спутниковых антенн на крышах деревенских домов из красного кирпича направлены на горы, окружающие деревню, пики которых увенчаны альпийской белизной. Мягкий ветерок конца лета врачует мои раны, и даже у бродячей собаки, бредущей по улице, такой сытый и мирный вид, как будто она завтра эмигрирует в Швейцарию.
Жители деревни собрались вокруг меня — высохшие старики, жирные подростки, тяжеловесные местные гангстеры с татуировкой на пальцах, сделанной в советских тюрьмах (бывшие друзья моего Любимого Палы), даже смущенный восьмидесятилетний ребе с одним глазом; он сейчас плачет на моем плече, шепча на ломаном русском о том, какая это честь, что в его деревне такой важный еврей, как я, и о том, что ему бы хотелось угостить меня оладьями со шпинатом и жареным барашком и подыскать мне хорошую жену из местных, которая заботилась бы обо мне и накачала мой живот, как спустивший футбольный мяч.
Я сугубо нецерковный еврей, который не находит утешения ни в национализме, ни в религии. Но я не могу не чувствовать себя уютно среди этих странных представителей моей нации. Горные евреи холят и нежат меня; их гостеприимство безгранично; их шпинат сочен и пропитан чесноком и свежесбитым маслом.
И все-таки мне хочется взлететь.
Парить в воздухе над земным шаром.
Приземлиться на углу 173-й улицы и Вайз, где меня ждет она.
Мой психоаналитик с Парк-авеню, доктор Левин, почти полностью освободил меня от иллюзии, будто я могу летать. «Давайте будем стоять обеими ногами на земле, — любит он повторять. — Давайте придерживаться того, что действительно возможно». Мудрые слова, доктор, но, быть может, вы не совсем меня слышите.
Я не думаю, что смогу летать, как грациозная птица или богатый американский супермен. Я думаю, что смогу летать так же, как я делаю все, — рывками, и сила тяжести будет постоянно шарахать меня об узкую черную ленту горизонта, острые скалы исцарапают мои титьки и животы, реки наполнят мой рот болотистой водой, а пустыни напихают песка мне в карманы, и каждый подъем, так тяжело давшийся, будет омрачен возможностью резкого падения в пустоту. Я делаю это сейчас, доктор. Я отрываюсь от древнего ребе, вцепившегося в воротник моего спортивного костюма, и парю над сочными деревенскими овощами и зажаренными барашками; над испещренным зелеными пятнами выступом двух горных цепей, укрывающих доисторических горных евреев от опасных мусульман и христиан; над выровненной Чечней и Сараево в оспинах; над плотинами гидроэлектростанций и над бездуховным миром; над Европой, этим великолепным полисом на холме, с синим звездным флагом на крепостных стенах; над замороженным мертвым покоем Атлантики, которой больше всего хочется утопить меня раз и навсегда — все «над», и «над», и «над» — и, наконец, «к», и «к», и «к» — к стрелке узкого острова…
Я лечу на север, к женщине моей мечты. Я держусь возле земли, как вы говорили, доктор. Я пытаюсь различить отдельные очертания. Я пытаюсь собрать воедино мою жизнь. Теперь я могу различить пакистанский ресторанчик на Чёрч-стрит, где опустошил всю кухню, утопая в имбире и манго, чечевице, приправленной специями, и цветной капусте, в то время как собравшиеся там таксисты подбадривали меня, передавая новости о моем обжорстве своим родственникам в Лахор. А сейчас я пролетаю над контурами здания к востоку от Мэдисон-Парк — это копия (с километр в высоту) колокольни Святого Марка в Венеции, я парю над этими каменными симфониями, этими модернистскими изысками, которые американцы, должно быть, высекли из скал размером с Луну, над этими последними попытками добиться безбожного бессмертия. Сейчас я над клиникой на 24-й улице, где однажды социальный работник сообщил мне, что у меня отрицательная реакция на вирус, вызывающий СПИД, и я вынужден был укрыться в туалете и плакал там, ощущая чувство вины перед худенькими красивыми мальчиками, чьих испуганных взглядов я избегал в приемном покое. А сейчас я над густой зеленью Центрального парка, где юные матроны выгуливают своих крошечных восточных собачек на Большой Лужайке. Подо мной мелькает темная Гарлем-Ривер; я вижу серебряный поезд, который медленно ползет внизу, и продолжаю свой полет на северо-восток, а мое усталое тело молит, чтобы я приземлился.