Отцовская болезнь побудила нас обоих скинуть маски. Смерть ждала за углом, притворяться не имело смысла.
Мне представился последний шанс понять, кто я и откуда. Надо было только набраться смелости и спрашивать. Требовать правды. Не дрейфить, называть вещи своими именами. Не дать себя убаюкать в сладкой колыбели Его болезни под приглушенные шаги сестер, привыкших перемещаться совершенно бесшумно, и металлическое позвякивание тележек с перевязочным материалом…
Нужно набраться смелости и презреть запреты.
Именно этому Он учил меня в детстве.
Сидя у Его изголовья, я вспоминаю. Мне семь лет. Из окна машины я наблюдаю, как мелькают в свете фар высокие черные каблучки. Я ее ненавижу. Ненавижу черное платье с разрезом от бедра и ярко-красные ногти. Ненавижу облупившиеся ворота, чахлый садик за домом, зеленый «фрегат», противную мелкую собачонку. Той зимой мы вдруг подружились с семейством Лерине. Отцу это было весьма кстати. А я до крови щипала их старшую дочь. Раздевала в туалете их сынишку и выставляла голым на мороз. Мама делала страшные глаза, лишала меня десерта, но я упорно продолжала бесчинствовать. Однажды мадам Лерине отправилась за покупками и по дороге в супермаркет попала под грузовик. Это меня совершенно не расстроило. Я отправилась в церковь и в знак благодарности поставила свечку Жулику: теперь папа принадлежал мне одной.
Мне десять лет. На Пасху мы приехали погостить к бабушке, в маленький городок у подножия Альп. Собрались двоюродные братья и сестры. Бабушка попросила нас спрятать в траву пасхальные яйца, чтобы развлечь младших. Мы все ходили гуськом, изображая уточек, восторженно крякали при виде блестящих бумажек, травяных и земляных холмиков яйцеобразной формы, покачивали попками, охали, ахали, рылись в земле. Эта забава мне быстро наскучила. Я встала, поправила юбку и пошла прогуляться. На площадке для игры в шары не было ни души — все готовились к праздничной трапезе. Напротив располагалась беседка, в которой мы обычно прятались от жары, попивая пиво и лимонад. Из беседки доносился женский смех. Я подошла поближе и, проделав окошко в живой изгороди, увидела отца. Он был с австрийкой, жившей в гостинице неподалеку. С этой дамой мы познакомились в первый день каникул, и она сразу же приклеилась к маме, словно назойливая муха. Ей было одиноко. Она недавно овдовела и была еще совсем слаба. С ней часто случались обмороки. «Будьте с нею поприветливее, — говорила мама, — она так страдает». И австрийка стала непременной участницей всех наших прогулок. А теперь, стало быть, развлекается с папочкой. Оба они были голые и красные от возбуждения. Отец заметил меня за кустами боярышника и шиповника, быстро привел себя в порядок и велел даме сматываться.
«Упс», — сказал Он. Это междометие мне чрезвычайно понравилось. Я мысленно повторяла: «Упс, упс». Дама прикрылась платком и со смехом выбежала из беседки.
Отец подошел ко мне, но обнимать, вопреки обыкновению, не стал. Мы шагали рядом. Я задавала вопросы мягко и спокойно, как прилежная ученица:
— Почему ты все время уходишь и возвращаешься, уходишь и возвращаешься? А мама ничего не говорит? Я не понимаю, почему?
— Так уж получается, дочка. Раз твоя мать готова меня терпеть, значит, ситуация ее устраивает, что-то она с этого имеет. Иначе она давно бы меня бросила. Почему твоя мать меня не бросает? Почему? Задай этот вопрос ей, и она приведет тебе множество разумных доводов, но все они будут дутые. Она понимает, в чем истинная причина, просто ей стыдно или страшно признать правду. Запомни мои слова: твою мать это устраивает, ей это выгодно. Как только ситуация перестанет ее устраивать, она уйдет — и будет права.
Некоторое время мы шагали молча. Вероятно, отец мысленно беседовал сам с собой, потому что внезапно опустился на корточки, обнял меня за плечи и сказал очень серьезно, будто сообщал нечто такое, что я должна запомнить на всю жизнь:
— Никогда не бери на себя чужие грехи, дочка. Никогда. Другие готовы перевалить на тебя ответственность за собственную трусость, собственную низость, чтобы ты стал таким же, как они. Понимаешь?
Я не понимала, но запоминала каждое слово, в надежде, что когда-нибудь пойму.
— У всех поступков есть тайные мотивы. Люди по какой-то причине терпят друг друга, а правду не говорят… Притворяются, прикидываются мучениками, разыгрывают мелодрамы… но все это такая гадость. Не надо тешить себя иллюзиями. В этой жизни каждый играет за себя, каждый защищает свои интересы…
А потом вдруг добавил, переходя на шепот:
— Больше так продолжаться не может… Больше так продолжаться не может…
Я прекрасно запомнила этот разговор, потому что по возвращении в Париж он объявил, что уходит. И последняя фраза прочно засела в памяти…
…Чтобы всплыть много лет спустя, в больнице. После печального разговора с доктором Мударом, после первых, самых тяжелых дней, когда я давила ладонями на глаза, сдерживая слезы, и неестественно улыбалась, выпрямив спину и странно согнув ноги, после всех потрясений я твердо решила, что на этот раз Его не отпущу. Он должен ответить на все вопросы, должен вернуть то, что по праву принадлежит мне: меня саму.
Свободную от Него.
Новая сущность: я без Него.
Внезапно я поняла, что еще не поздно начать все сначала, пережить новую, прекрасную историю любви. Он больше не будет геройствовать, я — строить из себя принцессу. Буду любить Его таким, какой Он есть, невзирая на пристрастие к красненькому, нездоровый интерес к медсестринским задницам, манию перебирать четки и выписывать чеки всем подряд, безжизненную руку, озорные глаза…
Он научил меня любить.
Лежа на смертном одре.
А потом — смылся.
И я снова осталась одна, и мне опять страшно Его не хватает. Тоска по отцу делает меня глухой, слепой и агрессивной. Кто сказал, что боль возвышает? Это неправда. Я стала злой и беспомощной.
Беспомощной… Судя по всему, последнее слово я произношу вслух. Я отчетливо слышу, что девица, которая до сих пор несла сущий вздор, внезапно слившись со мной, произносит это слово. Покинув папину больничную палату, я вновь переношусь в реальность, где нос к носу сталкиваюсь с голым крабом. И с Аланом…
— И ты больше ничего не можешь написать? — спрашивает Алан.
— Да. Совсем ничего. Даже газетную статью.
Он спрашивает, хочу ли я заказать десерт. Пирожное с орехом пекан. Я киваю. Исключительно из вежливости. Ненавижу такие пирожные. Они отвратительны на вкус, липнут к зубам, и к тому же от них стремительно толстеешь.
Официант приносит пирожные. Желает нам приятного аппетита:
— Enjoy your pie…
[25]
С пирожными я поступаю точно так же, как и с крабом: крошу на мелкие кусочки и прячу их под горкой взбитых сливок.
Приносят кофе, и история повторяется. Это не кофе, а безвкусная подкрашенная водичка. В любом случае сегодняшний вечер был заранее обречен на провал. Мы в неравном положении. Так стоит ли из кожи вон лезть, чтобы казаться искренней? Я горячо благодарю Алана, заверяю его, что ужин был восхитительным.