И вот теперь, когда накопилось много денег за проданную землю, почтальон однажды принес извещение о смерти Якова. Выяснилось, что, сбежав от шестипалой жены в Америку, он завербовался в армию и погиб на войне; однако перед тем как наняться в армию, несчастный застраховал свою жизнь на большую сумму денег на имя сестры. Таким образом, Марфа Ивановна стала получать из Америки от страховой компании какие-то немыслимые деньги в долларах. Денег собралось столько, а время уже наступало — предсказанное Митрофаном Афанасьевичем, — что, посовещавшись с тестем, провидец надумал уехать из Гробова и купить дом в городе и стал решать: в какой из столиц жить его семье — в старой или в новой, но затем рассудил, что не следует уезжать далеко от родины, и в один ненастный день вместе с тестем отправился в ближайший к Гробову город Снов, который как раз переименовали в Октябрь, и купил там самый большой деревянный дом вместе с мебелью, и купил бы и рояль, но хозяин его был сам музыкант и инструмент не продал.
Глава третья
1
Брату Митрофана Афанасьевича — Тимофею, к этому времени вернувшемуся со службы в армии, шестипалая его жена каждый год приносила по ребенку. И — как переехал Митрофан Афанасьевич с семьей в Октябрь, брат его стал по очереди возить детей в городскую больницу отрезать им шестые пальцы и каждый раз останавливался у родных.
Тимофей Афанасьевич был человек необычайно добрый, говорил всегда тихонько, а обращался к супруге только так: «моя красоточка». Он считал, что жена его осчастливила. На ее приданое и при помощи богатых братьев Тимофей Афанасьевич построил самый большой дом в Гробове, но из-за обилия душ и простоты сердечной хозяина бедность обитала там. Детей же он любил беззаветно, хотя стеснялся чувства выражать на людях, и поэтому, если замечал своего ребеночка в каком-нибудь укромном месте, тихонько звал его: «Иди поближе, моя прелесть!» — и брал на руки или сажал к себе на колени — и замирал.
Для мальчиков Гробовых в Октябре приезд дяди с ребенком превращался в самый настоящий праздник; взволнованные братья узнавали гробовскую печать на лицах приехавших — от свежего их румянца веяло воздухом милой родины. Небесная благодать снисходила на город Октябрь в такие дни: в любую пору года приезд гостей свершался при чистом небе и ярком солнце, подчеркивающем красоту в мире, хотя, может, и сам Тимофей Афанасьевич выбирал день наичудеснее, чтобы деткам своим подарить сон и чтобы они запомнили его на всю жизнь. Благословение свыше облекало круговорот времени в прекрасную и непостижимую, без начала и конца, вечную великую музыку, смысл которой можно было уразуметь в рождении детей. И стоило Марфе Ивановне в день приезда родственников, проснувшись рано утром, выйти во двор или в сад и обрадоваться сияющему солнцу, удивившись особенно великолепному дню, как тут странное предчувствие вдруг начинало мучить ее… и странные звуки — доноситься до внутреннего ее слуха, и она тогда наверняка знала, что Тимофей Афанасьевич с очередной «радостью своей» выехал из Гробова, и душа его так поет, что отзвуки его ликования по неким неизъяснимым каналам доходят и до ее сердца… А мальчики Марфы Ивановны рассматривали и сами шестые пальцы двоюродных братьев и сестер, и их отрезания — как нечто прекрасное.
Действительно, во вторую половину благодатного дня, когда солнце начинало уходить из дома в сад, являлись Тимофей Афанасьевич с ребенком, и дитя его, уже позабывшее черты Марфы Ивановны или даже никогда не видевшее ее, взирало на нее с такой любовью, какова может быть только у ребенка, и в минуты наисчастливейшие. Очередному созданию Тимофея Афанасьевича Марфа Ивановна дарила что-либо из одежды, которой был полон дом, и полные карманы насыпала конфет в блестящих обертках — подобных в Гробове никто не видел никогда. Счастливое всем существом дитя от восторга блаженствовало в восхитительных одеждах, шестые свои пальчики — мягенькие, бескостные — держа в кулачках. На следующий день Тимофей Афанасьевич брал обожаемого ребенка за кулачок, и они отправлялись в удивительное путешествие по Октябрю, а мальчики Марфы Ивановны и Митрофана Афанасьевича провожали их, выглядывая из калитки и завидуя несчастному двоюродному брату или сестре, — хотя замечали, как родственное им шестипалое маленькое существо начинает дрожать от страха, наверняка еще не зная, сколько пальцев должно быть у человека, и, может, вообще не умея считать. Тимофей Афанасьевич с ребенком записывались в больнице на прием, затем им приходилось несколько дней ожидать обследования, причем все это время шестипалое дитя дрожало и зубки его постукивали, будто от холода. Вскоре совершалась операция, и наконец нежнейший родитель со своей «маленькой драгоценностью» с забинтованными ручками и ножками, мокрыми от слез, — не приходили, а приезжали на личном извозчике Митрофана Афанасьевича к праздничному обеду.
Выпив несколько рюмочек, Тимофей Афанасьевич начинал хвастаться, что закончил начальную школу — единственный в Гробове — и прослыл самым грамотным человеком, и что он хорошо считает и овладел красивой каллиграфией — поэтому в армии служил писарем, и, наконец, что когда образовался колхоз, то не зря именно его назначили бригадиром. Опрокинув еще несколько рюмочек, Тимофей Афанасьевич замолкал, лицо его приобретало угрюмое выражение, вдруг слезы появлялись на глазах, и он поспешно удалялся из-за стола, чтобы где-нибудь спрятаться в укромном месте и там безмолвно зарыдать. Причина его столь странного преображения заключалась в том, что когда Тимофея Афанасьевича назначили в колхозе бригадиром, то он оказался таким исполнительным работником, что раскулачил даже родных братьев Георгия и Ксенофонта, которые после Америки выстроили в Гробове дома на высоком берегу, оженились и завели — каждый — свое хозяйство, купив очень много земли, чем и заслужили себе Сибирь…
Когда же гости уезжали, оставшиеся в городе слова не могли выговорить — до такой степени поглощенные печалью. Все, хоть чем-то связанное с родиной, для детей Марфы Ивановны и Митрофана Афанасьевича было благословенно. И после соприкосновения с гробовским — если можно так выразиться — духом жизнь становилась для них все более мучительной в так и не полюбившемся Октябре, где никогда не бывало тумана или, например, слепого дождя, который в Гробове называли почему-то «цыганским»; ни разу в небесах не появлялась веселая радуга; природа в этом городе оказалась ничем не примечательной, а явления ее ничего, кроме как тоски, не вызывали; даже грозы не бывали страшными — то есть самое необыкновенное и насущное для братьев осталось на далекой родине. И восхода солнца и заката никогда не видели они в городе за заборами и вспоминали каждый день какое-то особенное небо над Гробовом, без которого, казалось, не могли дышать и жить.
Но после нескольких суматошных дней, вызываемых приездом колхозного бригадира с шестипалым очередным его ребенком, однообразные дни опять начинали чередоваться, как видения давно и медленно умирающего — без излишних чувств, и без слов, и уже без мечтаний. Но родина все-таки окончательно не умирала в братьях, не отпускала их и каждую ночь напоминала о себе чем-нибудь именно непримечательным, на что обычно наяву внимания не обращают, а во сне какие-нибудь листики да лепесточки либо даже ветер, творящий в них шелест, — вызывали слезы. Как все люди, потерявшие каждодневное, истинное свое счастье, до утраты не замечавшие его, братья не могли обойтись без этих лепестков, давно уже сгнивших, превратившихся в воздух и в землю; и за закрытыми глазами прекрасные образы, с чудными красками и запахами, можно сказать — райскими, следуя, как тени от облаков по равнине, стремительно и бесшумно, одни за другими, пленяли души невыразимой сладостью и мукой.