Голос матери доносился из какой-то совсем близкой, но неопределенной точки, из скопления солдат, державших обеих в окружении; вся их группа при этом стремительно спускалась по крутому склону прямо к домику. Фонари, снабженные световыми заглушками, шарили в темноте, но никаких часовых в окрестностях домика обнаружено не было, а единственные звуки, которые они слышали, были звуками их собственных шагов. Настороженно, с автоматами наизготовку, немцы частью рассыпались по окружности оливковой рощи, двое или трое зашли за домик, остальные встали против двери. С задней стороны единственное окошко домика было распахнуто; один из немцев с фонарем в руке заглянул внутрь и придирчиво все осмотрел, держа руку на гранатах, подвешенных к поясному ремню и бормоча какие-то свои комментарии; в это самое время остальные пинками и прикладами стали выбивать дверь. В ослепительных лучах фонарей внутренность этой лачуги предстала необитаемой и запущенной. По полу была рассыпана солома, сгнившая от дождей, заливавших пол через открытое окно; из постельных принадлежностей там имелась только металлическая кроватенка без матраца и одеяло; одна ножка отсутствовала, и вместо нее была подложена стопка кирпичей. Кроме того, рядом на полу лежала железная сетка, а за ней волосяной матрасик — тоненький, мокрый от дождя. На матрасике валялась дырявая фляга, а на полу — отломанная ручка от оловянной ложки; на гвозде висел кусок материи, явно оторванный от рубашки и забрызганный чем-то черным — было похоже, что им бинтовали рану. Больше ничего не было, никаких признаков оружия или провианта. Единственным предметом, указывавшим, что совсем недавно здесь кто-то жил, была куча не совсем еще высохшего дерьма в углу, водруженная тут Тузом и его товарищами в ознаменование полного презрения к тем, кто захочет их разыскать — так иногда делают ночные грабители рядом со взломанным ими сейфом.
Кроме того на стенах, сырых и грязных, можно было прочесть довольно свежие еще огромные надписи, сделанные углем: «ДА ЗДРАВСТВУЕТ СТАЛИН», «ГИТЛЕР КАПУТ!», «ДОЛОЙ НЕМЕЦКИХ ПАЛАЧЕЙ». А на наружной стене этой халупы к предыдущей фашистской надписи «ПОБЕДИМ!» было добавлено: «НО НЕ ВЫ, А МЫ» — совсем свежее и очень большими буквами.
В этом самом домишке жители окрестных хуторов через пару дней обнаружили тела Мариулины и ее матери — изрешеченные пулями, со следами жутких издевательств, с ножевыми ранами и штыковыми проколами на лицах и на теле. Они лежали поодаль друг от друга, у противоположных стен пустой этой комнаты. Но похоронили их вместе, в общей яме, вырытой прямо возле хижины, и не было на их похоронах ни родственников, ни друзей. Поскольку дни Нино были до краев наполнены важными событиями, он более так и не навестил этих мест, и, насколько мы можем предполагать, никогда не узнал ни о смерти Мариулины, ни о ее предательстве.
2
После того, как кабатчик Ремо зашел к Иде, она в ту же ночь, дождавшись, пока все уснут, укрылась за занавеской и при свете свечи вспорола матрац в указанном ей месте, стараясь не разбудить Узеппе, который спал, расположившись как раз на матраце. Она порылась среди хлопьев шерсти и вытащила пакетик с десятью тысячелирными билетами — эти деньги для нее представляли, особенно сейчас, богатство поистине огромное. Она сразу же переложила деньги все в тот же свой старый чулок, а чулок пристроила в надежное место, то есть в лифчик. На ночь она стала засовывать этот драгоценный лифчик между двумя матрацами, но такая предосторожность, конечно же, не защищала его от предприимчивости соседей-беженцев — все они казались Иде ворами и убийцами и внушали страх. Теперь она даже несколько скучала по «Гарибальдийской тысяче» — те, правда, досаждали ей шумом, но зато любили Узеппе. Не зная, что с ними сталось после недавних разрушений в Кастелли, она, тем не менее, представляла их себе как-то неопределенно, отчасти они были для нее живыми людьми, отчасти — призраками. И некое смятение, перебивавшее тоску, перехватывало ей горло, когда она проходила по комнате, до сих пор населенное их неясными силуэтами. В этой комнате, в довершение всего, угол, прежде занимаемый Сумасшедшим, был теперь узурпирован чужими людьми, а о нем самом не оставалось никаких воспоминаний, кроме пустой клетки от канареек. И несмотря на то, что при жизни этого человека она никогда не говорила ему больше двух-трех слов одновременно («Простите, пожалуйста», «Не беспокойтесь», «Большое спасибо»), сейчас ее тревожила несправедливость, проявленная судьбой к этому тщедушному, но шустрому старичку, у которого была отнята возможность суетиться, хлопотать и поправлять свою всегдашнюю шляпу. Она была бы по-настоящему рада, появись он снова, скажи он ей, что история с его смертью — это сплошные выдумки; пусть даже ей и пришлось бы возвратить ему пресловутые десять тысяч.
Все эти причины, а также и много других, помогли ей покинуть опостылевшее помещение. Фортуна в эти дни явно ей сопутствовала. У окошка стипендиальной кассы, куда она отправилась, как обычно, за своей месячной получкой, она столкнулась с одной своей старой коллегой. Та, видя Иду совсем потерянной, тут же предложила ей переехать на новое место, вполне подходящее. По ее сведениям семья одного ее ученика, посещавшего когда-то вечернюю школу, намеревалась, нуждаясь в деньгах, сдать его небольшую комнатку, поскольку он отбыл на русский фронт. Плата предусматривалась минимальная, потому что мать не хотела убирать вещи своего мальчика. Комнату нельзя было трогать, все должно было оставаться на своих местах до самого возвращения фронтовика, так что сдавалась-то, по существу, одна лишь кровать. Но комнатка была солнечная, чистенькая, и разрешалось пользоваться кухней. Через какие-то три дня Ида вместе с Узеппе распрощалась с Пьетралатой. Переезд у них получился самый настоящий, даже с тележкой, потому что впридачу к свертку, в котором была бутылка с маслом, кулек с плоским горохом и свечи, они захватили и наследство, оставленное Эппе Вторым — матрац из настоящей шерсти и пустую клетку, где в свое время жили Пеппиньелло и Пеппиньелла.
У их нового жилища было и еще одно преимущество — оно находилось на виа Мастро Джорджо, в районе Тестаччо, в нескольких шагах от школы, где работала и Ида, и эта ее старинная коллега. Правда, сейчас здание школы было реквизировано военными, и уроки происходили в другом месте, в окрестностях Яникульского холма, но расстояние до этого самого холма от Тестаччо было вполне терпимым, не то что от Пьетралаты. И таким образом Ида смогла добиться, чтобы ей разрешили учительствовать и дальше. Это разрешение явилось для нее улыбкой судьбы, поскольку в постоянных своих страхах она связывала отлучение от школы со своей расовой неполноценностью.
И тем не менее ей казалось почти невозможным, чтобы этот изъян, эта смешанная кровь, ныне задокументированная в правительственных реестрах и поставленная на учет в полицейском управлении, не прочитывалась в чертах ее лица. Если кто-то из ее школяров тянул ручонку, желая что-то спросить, она вздрагивала и краснела, подозревая, что вопрос будет не иначе, как: «Синьора учительница, а правда, что ты наполовину еврейка?»
Если из коридора кто-нибудь стучал в дверь класса, она обмирала, ожидая, что это полиция или, уж как минимум, ее вызывают к директору, чтобы сообщить: с этого дня она от уроков отстраняется, и прочее, и прочее.