– Ну что, проспал? Природой любовался? – Мой гнев был справедлив и оттого приятен.
– Да я и не думал, что прилив такой быстрый. Только оно у ног стояло, а гляжу – плывет.
– Ты не просто проспал. Ты повернулся к жизни задом, и она тебя наказала. Ты просто проспатель, всю жизнь так проспишь, – меня распирала ярость. Бог бы с ним, ведром. Но вот эта покорность, а вернее, нежелание что-нибудь сделать, поспешить, сделать лучше себе и другим!
Увидев, что я раскусил его, Конев вдруг ехидно улыбнулся:
– Это всего лишь ведро. Пластмассовое ведро. Не стоит так переживать.
– А рыбу мы в чем солить будем? А воду таскать, чтобы спирт разводить?
– А мы поймаем ее, рыбу-то? А спирт можно и в животе разводить, выпил его, водой из ладошек запил, – Конев завещал вдруг свою истину, свое видение мира, свою философию. Вызвать жалость, смириться, заплакать – авось и пронесет. Да и легче так. Меня тоже в жизни порой миновали беды. Но чаще нет.
– Я поймаю рыбу, а ты – не знаю. И поэтому мне нужно мое ведро! – Ярость часто плохой советчик, но бывает хорошим движителем. Без нее жизнь может замереть.
Я схватил полусобраню байдарку и, задыхаясь, потащил к реке. Шкура на нее была надета, но не обтянута, фальшборта не поставлены, болты, соединяющие борт и корму, остались валяться на песке. Держалась она лишь на стрингерах да на упругой стремительности конструкции своей, которая сама собой уже рыба, радость воды.
С моря в устье реки шел большой накат. Дно здесь было отмелое, и море поднимало большую волну. Ведро, белый безумный дредноут, приближалось к линии пены, за которой уже грохотало. Плыло оно медленно, и казалось, его можно догнать, нужно только поторопиться.
– Помогай давай скорей, тащи, – я бежал, увязая в песке, сквозь тягучую неотвратимость его. Конев взялся за корму байды и поплелся следом, продолжая канючить:
– Это всего лишь ведро. Всего лишь ведро.
– А раньше были всего лишь фашисты. А до них – всего лишь революционеры. А до них – всего лишь север, всего лишь пурга и всего лишь смерть. Тащи давай! – Я уже хрипел, задыхался, но тут ноги сами вбежали в холодную воду, байдарка плюхнулась мягким брюхом о поверхность реки, я повалился в нее и схватился за весло.
– Запомни, я в этом не участвую, – быстро сказал Конев.
– Ну и черт с тобой, – я принялся грести.
Быстро вышел на середину реки. Оглянулся. Спина Конева медленно удалялась от берега. Он шел к палатке. Я снова был один.
Байдарку перевернуло у самого края реки, на другой стороне. Меня любят границы, а я – их. Было мелко, но я выкупался с головой. Ледяная вода приятно охладила горячее хмельное тело. Ярость не утихла, она просто стала расчетливой и умной. Напряженно я перевернул байдарку, вытащил ее на берег, вылил воду. Подобрал ведро, которое накат выплеснул прямо к моим ногам. Сел в байдарку и пошел обратно, уже против течения и поперек волн, лелея в душе новое знание. Грести было тяжело и радостно. Морская волна помогала мне – боролась с рекой.
Из-за бархана высунулась голова Конева. Увидав мое возвращение, он подбежал, помог вытащить байдарку на песок.
– Понимаешь, я не мог смотреть, как ты будешь тонуть. По-глупому, из-за ведра. Я бы ничего не смог сделать и потому ушел.
– Ладно. Неси воду, будем суп варить да спирт разводить, – я покровительственно протянул ему ведро.
Через полчаса, захмелев, уже спорили.
– Бесы – они разные. Сильные и слабые. Бесы силы и бесы слабости. Любовные бесы. Смешные даже бывают, кабиасы те же.
– Нет-нет, все проще, черное и белое, посередке – слабости, – яростно горячился уже Конев.
А на меня вдруг нахлынула усталость.
– Ну ладно, – сказал я и полез в палатку. Сквозь сон слышал, что Конев продолжает с кем-то спорить.
Утро выдалось тревожным. Всю ночь сивер долбил берег волнами, рождая глухой, низкий ропот. Солнца не было. Конева в палатке тоже. Я вылез наружу – он сидел на вершине кучи песка, лицом к морю. Давно я не видел его таким серьезным. Обычно он ерничает, шутит, старается смешить.
– Слушай, я начал понимать, – он выглядел даже немного испуганным.
– Что понимать? – вчерашний вечерний хмель не способствовал философии с утра.
– Да ты говорил про север, про поморов, про битвы эти. И это небо, море, ветер – я стал понимать, что все серьезно.
– А то! – настроение мое улучшилось. Я сам скептик, но есть вещи, которые истинны. Закат скептицизма – зрелище приятное.
Тогда и случилось. Порыскав по округе, Конев не обнаружил свой фотоаппарат. Он долго до того искал его в Интернете, обсуждая с многочисленными и заядлыми знатоками достоинства и недостатки. Конев с фотоаппаратом был сам себе художник – без промыслов владел всем. Поэтому без него выглядел неважно. Потерял, говорит, камеру свою. Жить теперь не могу. Потому иди, мол, ищи, спасай, друг – друга. Чуть не плачет, бедный. Сначала на песке сидел горестно. Потом встал, помял опухшее ото сна лицо и увидел на горизонте семь непростых фигур. Шли они далеко, гуськом, маленькие были, еле видимые. Но как-то напористо шли, с неприятной целеустремленностью. Словно за продовольственной разверсткой отряд. Будто на истребление собак специальная команда душителей. Как-то неуютно душе становилось при взгляде на их приближение. Как-то зябко. Еще и ветер этот постоянный.
Тут Конев и возбудился сильно.
– Это бесы, – говорит, – кабиасы. Точно знаю. Это они мою камеру взяли.
Фигурки приближались, становились видны в мелких деталях. У передней горгоньим сплетением развевались на ветру длинные волосы. У последней – торчали на голове небольшие, но рога. Идущие между ними были каждая по-своему неприятна. Не знаю, как у Конева, у меня же возникли разные предчувствия, большей частью тревожные. Но виду не подаю, стою спокойно. Здесь как-то всегда так – тревожно, но мирно.
А Конев раздухарился, от страху ли, с алкоголя вчерашнего, в крови дображивающего. А может, утрата любимой вещи его на душевное величие подвигла. Только встал он твердо на родную землю, уперся в нее ногами, грудь выпятил да плечи широко расправил.
А потом царственным жестом, как Калигула какой гладиаторам своим, широко рукой указал:
– Иди и отбери у них мой фотоаппарат!
Тут я огорчился. Не люблю, когда мне снаружи указывают. Хоть кто, будь ты сам Владимир Черно Горюшко. Да даже и Конев.
– Иди сам, – говорю, – Конев, и отбери, коли уверен. А я сомневаюсь, что они взяли. На севере так не принято.
– Так бесы же, бесы! – загорячился Конев. – Я чувствую.
– Ничего ты не понял. Здешние бесы внутри у каждого по большей части. Наружу редко показываются. Робкие они.
Ну ладно, я к людям биться не пошел за правое дело, а Конев сам идти забоялся. А те, когда подошли, оказались польскими туристами. Почему польскими, чего здесь забыли – неясно. Только никакие не бесы. Который первый шел, с длинными волосами, – вообще детский врач из Белоруссии, проводник их по России. У последнего же просто шапка охотничья на голове была, с ушами стоячими. Встали они неподалеку от нас, разложили снедь на обломках корабля старого. Бутылку достали. Когда я познакомиться подошел, сразу стакан мне налили, испуганно как-то. А то не испугаться: я большой да борода уже за несколько дней выросла. Да север опять же в чужой незнакомой стране. В России, где все опасно, где сам воздух несет в себе весть о смерти. И о жизни тоже. Думаю, если бы я по наущению Конева фотоаппарат у них спросил – свой бы отдали с радостью. И потом молились бы, что так легко отделались от опасных русских мужиков.